Благодаря этому универсальному стремлению общества, партикулярная жизнь человека гармонично вписывалась в судьбу страны. А успехи государства, в свою очередь, неразрывно связывались с деятельностью каждого гражданина. Поэзия обрела общественное значение, и модель взаимоотношений «Гораций — Меценат» реализовалась во всей своей полноте. В роли Мецената выступали двор, правительство, часто сам государь, щедро раздававший пенсионы и другие денежные вспомоществования (в разное время их получали Карамзин, Жуковский, Гнедич, Крылов и др.). Государство исполняло свой долг перед литератором не менее добросовестно, чем литератор — перед государством. Государь и поэт являли собой разные стороны одной медали. Так, Батюшков писал П. А. Вяземскому: «Государь наш, который, конечно, выше Александра Македонского, должен то же сделать, что Александр Древний. Он запретил под смертною казнию изображать лице свое дурным художникам и предоставил сие право исключительно Фидию. Пусть и Государь позволит одному Жуковскому говорить о его подвигах. Все прочие наши одорифмодетели недостойны сего»[294]. Насколько естественными были такие убеждения для представителей эпохи, видно, в частности, из письма П. А. Вяземского А. И. Тургеневу, в котором обсуждалась возможность получения пенсиона Жуковским: «Нужно непременно обеспечить его судьбу, утвердить его состояние. Такой человек, как он, не должен быть рабом обстоятельств. Слава царя, отечества и века требует, чтобы он был независим. Пускай слетает он на землю только для свидания с друзьями своими, а не для мелких и недостойных его занятий»[295]. Совпадение личных интересов писателей и государственных устремлений было весьма кратковременным, но оно, безусловно, осознавалось как той, так и другой стороной и немало способствовало развитию российской словесности. Исходя из сказанного, становится понятным, почему Батюшков так стремился и так опасался быть представленным великой княгине Екатерине Павловне именно в роли литератора, преподнести ей переведенные главы «Освобожденного Иерусалима». В нем боролись желание заслуженного признания и страх быть недостойным его и потому остаться обойденным. Ясно и почему всю жизнь Батюшков страдал от ощущения собственной незначительности, ненужности, неоцененности — в отличие от своих друзей он сам ни разу не получил от правительства, на которое возлагал столько надежд, ни единого ободрения своего поэтического труда.
Возвратимся к парижским впечатлениям Батюшкова. Описывая Дашкову город, Батюшков перечисляет все его достопримечательности мельком, останавливаясь подробно только на одной из них. «Теперь вы спросите меня, что мне более всего понравилось в Париже? Трудно решить. Начну с Аполлона Бельведерского. Он выше описания Винкельманова: это не мрамор — бог! Все копии этой бесценной статуи слабы, и кто не видал сего чуда искусства, тот не может иметь о нем понятия. Чтоб восхищаться им, не надо иметь глубоких сведений в искусствах: надобно чувствовать. Странное дело! Я видел простых солдат, которые с изумлением смотрели на Аполлона, такова сила гения! Я часто захожу в музеум единственно затем, чтобы взглянуть на Аполлона, и как от беседы мудрого мужа и милой, умной женщины, по словам нашего поэта, „лучшим возвращаюсь“»[296]. Восхищение, вызванное статуей Аполлона Бельведерского и силой ее воздействия на зрителя, объясняется даже не столько личными вкусами самого Батюшкова, сколько эстетическими предпочтениями века. В словах поэта слышится отголосок просветительских идей (простые солдаты с благоговением взирают на божественный мрамор) и сентименталистских воззрений (для понимания прекрасного не нужно обширных познаний, необходимо лишь уметь глубоко чувствовать). Но основной акцент Батюшков ставит на последнюю фразу: он сделал для себя правилом почти ежедневно приходить в музей и смотреть на статую Аполлона. Батюшков всеми силами пытается вернуть гармонию в свою душу, он стремится к тому, чтобы прекрасное органично входило в его ежедневную жизнь. Ощущение, что гармония эта навсегда утрачена, конечно, уже наложило определенный отпечаток на его восприятие мира, и отчаянная попытка удержаться на плаву кажется вполне естественной.
V
«Я пожирал глазами Англию…»