После Лейпцига последовало временное облегчение. Раненый Раевский не мог двигаться за армией и задержался для лечения в Веймаре. Туда же вскоре прибыли две великие княгини: Мария Павловна и Екатерина Павловна; обеим Батюшков был представлен. Если гора не идет к Магомету, то Магомет сам идет к горе: мы помним, как в начале 1810 года Батюшков мучительно собирался в Тверь, чтобы представиться великой княгине Екатерине Павловне, прибегнув к помощи князя Гагарина, но так и не нашел в себе сил поехать туда. И вот теперь представление состоялось и Батюшкову не нужно было принимать никаких решений, его имя было уже известно ее высочеству, и он «имел счастие говорить с нею о егерском полку, в котором она всех офицеров помнит»[281]. Отчего же не о литературе и не о своем поэтическом поприще? Понятно: в этот момент Батюшков воспринимал себя офицером своего полка, солдатом российской армии, и меньше всего — поэтом. Но, конечно, здесь сказалась уже знакомая нам черта его характера — доходящая до апатии пассивность, когда дело касалось собственной выгоды. А ведь в Веймаре Батюшков ни на минуту не забывал о своих литературных интересах. В письмах он постоянно фиксирует, что находится «в отчизне Гёте, Виланда и других ученых», посещает театр, из репертуара которого особенно хвалит трагедии. В частности, именно в Веймаре Батюшков посмотрел на сцене трагедию Шиллера «Дон Карлос», которая поразила его высотой характеров. «Ты знаешь мою новую страсть к немецкой литературе», — поясняет он Гнедичу[282], а сестре Александре пишет подробнее: «Знаешь ли мою новую страсть? — Немецкий язык. Я ныне, живучи в Германии, выучился говорить по-немецки и читаю все немецкие книги; не удивляйся тому. Веймар есть отчизна Гёте, сочинителя Вертера, славного Шиллера и Виланда; здесь прекрасная библиотека, театр и английский сад…»[283] Во время одного из спектаклей в Веймарском театре Батюшков мельком видел Гёте. Очевидно, что любовь к немецкой словесности и немецкому языку — это не только заново формирующиеся на основе нового мировоззрения литературные приоритеты, ибо немецкая литература с ее медитативной рефлексией теперь отвечала в большей степени углубленному и трагическому взгляду Батюшкова на мир. Это еще и своеобразный вызов французам, чья литература, язык и национальная культура теперь осознаются если не как враждебные, то как совершенно чуждые. Не случайно Батюшкова очень интересуют окрестности тех мест в Германии, которые он минует во время передвижения армии, но подчеркнуто не занимают французские достопримечательности — вплоть до Парижа: «…сердце не лежит у меня к этой стороне — революция, всемирная война, пожар Москвы и опустошения России — меня навсегда поссорили с отчизной Генриха IV, великого Расина и Монтаня»[284].
Новые впечатления, конечно, не стерли из его памяти увиденные на поле битвы страшные картины, но на время затушевали их. За Лейпцигское сражение Батюшков был представлен к ордену Святой Анны второй степени.
IV
«Скажу вам просто: я в Париже!»
Поход русской армии продолжался, конечной целью его был Париж. Преодолевая яростное сопротивление французов, которые, по выражению Батюшкова, «дрались, как львы», русские части миновали парижские предместья и с тяжелыми боями вошли в столицу Франции. «Чувство, с которым победители въезжали в Париж, неизъяснимо»[285], — писал Батюшков. С одной стороны, это было, конечно, торжество победителей: Москва отомщена, потери армии и страдания народа оплачены, Наполеон низвергнут, его столица лежит у ног русского императора, которого парижане приветствуют как избавителя. В первый же день своего пребывания в Париже Батюшков стал свидетелем знаменитого эпизода, когда горожане, забравшись на Вандомскую колонну, с криками «Долой тирана!» пытались сбросить сверху фигуру Наполеона. Как тут не радоваться русскому сердцу, еще недавно обливавшемуся кровью при виде сожженной и разоренной Москвы! Но, с другой стороны, каждое французское название, каждое французское имя этому русскому сердцу говорило ничуть не меньше: замок Сирей, где остановился корпус Батюшкова, принадлежал маркизе дю Шатле и был отмечен пребыванием в нем Вольтера, деревню Романвиль упоминал в своих произведениях Делиль, и вот перед взором завоевателей открывается сам Париж: высоты Монмартра, башни Нотр-Дама, Тюильри, Триумфальные врата, Лувр, Елисейские Поля… Батюшков, уже расписавшийся в своем разочаровании во всем французском, словно спохватывается: «Признаюсь, сердце затрепетало от радости! Сколько воспоминаний!»[286] И французский язык оказывается не просто языком побежденных, но почти родным, когда парижанин, схватив за стремя коня Батюшкова, с восторгом кричит ему: «Mais, monsieur, on vous prendrait pour un Français. <…> C’est que vous n’avez pas d’accent[287]»[288].