— Сынок, — сказал кукольник тихо. — Сынок, как мало ты понимаешь. Нет ни одного свободного существа на всей планете. А мы, люди, в плену даже собственного тела, данного нам раз и навсегда, каким бы оно ни было, уродливым или красивым, но только смерть освобождает нас от него, но смерть тут же заключает в оковы более тяжкие — в небытие. Мы в плену болезней, судьбы, обычаев, в плену долгов, законов. Никто и никогда не смог разрушить все клетки и никогда не сможет. А твое рабство, охраняемое и защищаемое мной, пожалуй, еще самое сладкое. Подумай сам, сынок, подумай.
— Я много думал. Хватит! Теперь я свободен, и что бы ты ни говорил сейчас, я равен человеку и по–прежнему ненавижу тиранов!
— Смерть тиранам! — закричал Арлекин, еще пронзительнее и со всех сил натянул веревку…
…Он умер. И хоть это не я убил его, но все равно чувствовал себя убийцей. Мне стало тяжело и тоскливо. Пока Арлекин выплясывал вокруг кровати и пел всякую чушь, я отошел в темный угол, прикорнул в тени шторы и задумался. Неужели я сам добивался этого? Неужели я хотел смерти хозяина? Ведь мы преступники. Кукольник умер, но остались ученики, они отомстят. Кому мы нужны?
— Арлекин, — позвал я, — иди сюда и перестань голосить на весь дом. Надо что–то придумать.
— Ну нет! — кричит он. — Это уж ты думай, мыслитель! Я еще навеселюсь!
Ом бегает по комнате, сталкивает книги на пол, ломает стулья, рвет штору. И тут скрипит дверь, и в комнату, стуча когтями, вползает крыса. Она еле передвигается, замирает на середине, вытягивает лапы, пищит и валится набок. Арлекин хватает ее за хвост и запускает в мою сторону. Крыса глухо ударяется о стену и разваливается на части.
Я смотрю на блестящие колесики, выкатывающиеся из ее чрева, на рассеченную голову, напичканную проводами.
— Кукла! — кричу я. — Это кукла! Он сам подослал ее ко мне, чтобы я стал свободным! Он сам, кукольник, освободил меня!
И тут распахивается окно, ветер влетает в комнату, хлопает обрывками штор. Дверь слетает с петель, и на пороге во весь рост, в комбинезоне, с засученными рукавами белой рубашки, с сетью, занесенной над головой, появляется сам хозяин, кукольник…
Мы не успеваем даже двинуться, как его сеть накрывает нас. Мы барахтаемся, запутываясь в ней еще больше. Он медленно подтягивает нас к себе, я чувствую, как его руки крепко схватывают меня поперек туловища, как он ломает меня, скручивает, я в ужасе хочу закричать, но не могу.
Все.
Я пленен, парализован. Он вынимает нас из сети, берет за шиворот, относит в нашу комнату и кладет на старые места. Некоторое время он смотрит на нас, морщит лоб, вытягивает губы трубочкой, усмехается, качает головой.
— Вы ничем не удивили меня, ребята, — говорит он. — Жаль. Вы повторяете те же ошибки, что и все. Почему–то убивают куклу…
И он уходит.
Я еще ощущаю на губах вкус свободы, это слово еще живо для меня, но уже начинает увядать, превращаться просто в слово, словно бабочка возвращается в шкурку куколки, и та смыкается над ее крыльями, лишь минуту назад сверкавшими в вольном полете…
Прикосновение крыльев
Утром выпал третий за эту осень снег. А ночью он долго падал в темноте, и из окна были видны только серые пятна, плывущие сверху вниз. Если бы Глеб не знал, что снег приносят тучи, то можно было бы подумать, что это воздух сгустился и клочки замерзшего газа разрастутся, займут все свободное пространство и станет нечем дышать.
В эту ночь к нему снова пришла бессонница. Как назло, дома не оказалось снотворного, и он был вынужден пролежать на диване в темноте, долгие часы следя за сгущением воздуха и воображая себе, что снег стоит на месте, а дом вместе с ним, с Глебом, летит вверх и конца полету не предвидится.
Думать ни о чем не хотелось, но все равно думалось, непроизвольно, по инерции, вяло и неторопливо мысли связывались в ассоциации, и конец мысли совсем не вытекал из ее начала. Он смотрел на гравюру на стене, где веселый Мюнхгаузен летел на ядре навстречу туркам, и по созвучию к нему пришло слово «Мюнхен», а потом женское имя Гретхен и Грета Гарбо — заграничная дива, и город Дивногорск, и все, что связано с ним… На кухне капала вода, и со следующим словом «горы» он вспомнил пещеру, в которой заблудился в детстве, сталактит, освещенный предпоследней спичкой, и прозрачную каплю воды на его острие. На вкус она была горьковатой, и сейчас, через много лет, он снова ощутил на языке едкий вкус известковой воды. И сразу же пришло ощущение потерянности и страха, и комната превратилась в сырую, душную пещеру.
Тогда Глеб встал, включил свет и по голосам, доносившимся из соседней квартиры, понял, что наступило утро.
Как всегда по утрам, соседка ругала своего сына, а он отвечал тонким голосом, невнятным, монотонным, иногда плакал, соседка распалялась еще больше и, наверное, била мальчишку.