С этим телом нельзя было показываться в городе. Это он понял сразу и мысленно укорил тот неведомый механизм, что вдруг испортился и превратил его в невесть что. Должно быть, за время долгой жизни что–то нарушилось в нем, и программа исказилась. Удивительно еще, что он ни разу не превращался в животное, или в растение, или в рыбу. Это было бы так же логично, как преображение в человека. Но это новое тело не походило ни на одну знакомою форму, в которой хоть раз воплощалась жизнь. Оно было человекоподобным, это бесспорно, ибо опиралось на две ноги, руки отходили от туловища там, где им положено, и голова вырастала из шеи. Но ни цветом кожи, ни пропорциями, ни формами тело не походило на человека ни одной расы и национальности. Но деваться было некуда, надо было жить с этим телом последующий период, в конце которого, быть может, его ждала новая метаморфоза, еще более непонятная и чуждая.
Глядя на себя, он подумал, что это и есть старость его тела. Старость уродлива, а уродство — преддверие смерти. Что привычно — то красиво, что необычно — то уродливо и, значит, подлежит гибели. Надо было что–нибудь придумать, скрываться от людей три года, надо было жить так, чтобы его никто не видел…
(…однажды с ним случилось нечто подобное. Механизм самооживления привел его в уединенное место, где не было людей, но зато водились крысы. Они обезобразили его лицо, пока он лежал в беспамятстве. Раны быстро зажили, но уродство осталось на весь период. Это были тяжелые времена для него. Он пристал к бродячим французским комедиантам и в маске, изображающей паяца, зазывал народ на представления. С тех пор он относился к французам с особым чувством и выделял их из череды многих…)
Он с трудом подыскал себе более или менее подходящую одежду, пиджак не сходился на его круглой груди, рубашка болталась на тонких руках, брюки пришлось засучить. Труднее всего пришлось с обувью, ни одна из пар ботинок не подходила для новых ног. Тогда он оторвал каблук, надрезал туфли во взъеме и обулся. Закутал шею шарфом, натянул шапку на глаза, надел и пальто. По привычке обошел все комнаты, чтобы убедиться в отсутствии людей. Скоро должны прийти хозяева квартиры, которую он снимал последний год. Он тщательно собрал документы, личные вещи в чемодан и присел на краешек стула, который уже не принадлежал ему, как, впрочем, и весь мир. В таком виде нельзя показываться людям, нельзя уехать в другой город, тем более в другую страну. Скрываться в лесу он тоже не мог. Он слишком привык жить. Смерть была для всего остального: для людей, растений, животных, вещей, он же был бессмертен.
(…я много думал о смерти, пока жил на земле, и давно пришел к выводу, что ее фактически не существует. И совсем не потому, что есть бессмертие каждого отдельного человека. Прекрасная теория утешительного эгоизма, существовавшая во все времена и у всех племен и народов, не должна пониматься столь буквально. Я был даосом в Китае, и дзен–буддистом в Японии, и шиваистом в Индии, и доминиканцем в Европе, и понял, что вся эта великая мудрость в конечном счете бессильна перед лицом небытия. Есть бессмертие тела, но не в данной раз и навсегда форме, потому что материя многолика и неуничтожима. Есть бессмертие духа, но не отдельного человека, а в совокупности его, в преемственности развивающейся мысли, и вектор силы духа на Земле, несмотря ни на что, направлен вверх…)
В последние годы, ознакомившись с генетикой, он решил, что его организм возник в результате мутации, но склонность к бессмертию не передавалась по наследству, и он много раз видел своих правнуков дряхлыми стариками. Знакомство с основами кибернетики привело его к новой теории своего происхождения: выходило так, что он робот, самоорганизующийся, самоуправляемый, и программа, заложенная в нем кем–то, подходит к концу, и близко вырождение. Но и эта теория не устроила его полностью. Он был человеком и не отделял себя от человечества. Начитавшись фантастики, он подчас был склонен думать, что он вообще не землянин, а подкидыш неведомой цивилизации, забытый на чужой планете и вынужденный здесь сиротствовать долгие века. Это было обидно и, по меньшей мере, несправедливо. Он считал себя настолько человеком, насколько вообще возможно быть им. Поэтому и к этой теории он относился с сомнением.
(…разные роли, разные задачи и различное устройство тела. Он был слепым, а я зрячим. Меня могли убить и убивали много раз, но я сам выбирал свой облик, сам придумывал для себя очередную роль и шел на риск несравненно больший, чем он. Я был на гребне истории и постоянно был вынужден удерживать себя от того, что называется вмешательством в судьбу Земли. Я не имел на это права, история Земли должна была твориться только…)