— Слышали: не-при-ступную! — передразнил он. — У страха глаза велики. Так ее хвастливо величал Бонапарт, когда три года назад брал у тех же австрийцев. Вот они с тех пор и повторяют, как очумелые: неприступная, неприступная!.. Это — чтобы себе славы прибавите, хотя и задним числом. А там неприступного — один бастион. Да шлюзы. Подними их — и рвы осушишь. Это он, Бонапарт, осаждал ее месяц и двадцать дней. Мы бы с тобою, князь Петр, в два счета с Мантуей сладили. Но мы займемся тем, что нам и в самом деле по плечу, — крепостью Тортона. Мантую же я отдам австрийцу Краю — пусть практикуется на том, что по силам. А возьмет — ему честь и слава: неприступная ведь!
Крепость Тортона действительно была и мощнее и неприступнее. Считалось, что король Сардинии извел на ее постройку пятнадцать миллионов. Ни тяжелые гаубицы, ни бомбы ей нипочем. Но у Суворова уже был план, как ее взять. Причем с ходу, не прибегая к осаде. А после Тортоны — скорым маршем, через реки Тичино и По — навстречу Макдональду. Разбив же его — обратиться в сторону Турина и взяться за разгром Моро.
— Только тогда можно думать о Париже! — заключил Суворов рассказ о своем замысле.
— Простите, ваше сиятельство, — вставил Багратион, — но сей поход, сдается мне, как раз и не входит в расчеты наших союзников.
— Истина, истина, князь Петр! Ты прав: им бы все крепости, города да земли, что захватил у них еще Бонапарт, быстрее вернуть нашею, русскою кровью. А затем — выставить нас из своих пределов!
— Об этом и я, — подхватил Багратион. — Посему считаю: разделить войска на две части. Одна, по предписаниям венских тактиков, берет крепости. Другая — в основном наши, русские войска — идет бить Макдональда. Резон прост: пока мы не разобьем и его, и войска Моро, какое же это будет завершение кампании? Сейчас — лето. Упустим же время — уходить на зимние квартиры? То ж — что осада Очакова, растянувшаяся на целый год и угодившая в самую макушку зимы — с морозами и гладом…
— И у меня сие на уме: сейчас в их диспозициях — глупость, обернутся же эти «Орд де батайли» — не приведи Господь — сущим предательством. Посему надо спешить. Уходим, уходим, из Милана! Хороший город и храм у них великолепный. А сено-то, сено — дух луговой! Только солдату залеживаться — грех. Это им, австриякам, быстрота в наступлении — неведомая наука. Я днями их генералам письмо отослал. Андрюша, зачти-ка князю копию.
«До сведения моего, — значилось в письме, — доходят жалобы на то, что пехота ваша промочила на марше ноги. Виною тому погода… За хорошею погодою гоняются женщины, щеголи да ленивцы. Большой говорун, который жалуется на службу, будет, как эгоист, отрешен — от должности… У кого здоровье плохо, тот пусть и остается назади… Глазомер, быстрота, стремительность! — на сей раз довольно».
— Сие — верно: кто на войне печется об удобствах и уюте, — усмехнулся Багратион, — пускай дома сидит. А тех, кто наукою военною хочет овладеть, тех должно обучать. Коли выпадет время, я, ваше сиятельство, намерение имею: показать австрийцам сквозную атаку. Убедился уже в бою бок о бок с ними — боятся штыка. Не то что французы — с ними наши считают за честь сойтись на штыках. Так бы и союзников подтянуть.
Сие — мудро, князь Петр. А нога? Мне говоришь: в поход. А сможешь? Сейчас велю за лекарем послать. Про Прошку это я тебе так — чтобы к себе заманить, отдых какой-никакой тебе дать.
Глава девятая
Полковник граф Романов ехал в Италию к русской армии. На всем пути следования, от Санкт-Петербурга до Вены и далее, ему оказывались поистине царские почести. В польских, а затем и в австрийских городах навстречу выезжала местная знать, в его честь давались обеды и балы, а на подставах и почтовых станциях всегда ожидали сильные и сытые лошади.
Поезд необычного путешественника состоял из нескольких огромных, украшенных российскими гербами карет. В одной из них ехал он сам с двумя генералами, назначенными к нему вроде дядек-воспитателей, в других — его адъютанты, пажи, секретари и слуги. А впереди кавалькады скакала чуть ли не рота личного конвоя.
Почет и радушие, которые проявлялись на всем пути следования, его радовали. Высокий, атлетически сложенный, со светло-голубыми глазами, он не скрывал значения своей персоны и еле заметною, но довольною улыбкою отвечал на подобострастно-почтительное к нему отношение.
Полковник был молод: через несколько дней там, в Италии, куда он направлял свой путь, ему исполнится ровно двадцать лет. Потому все в нем бурлило и кипело, подчас прорываясь наружу не просто подчеркнутым проявлением значимости собственной персоны, но в отдельных случаях даже бурными проявлениями крутого нрава, хотя, в сущности, в душе он был добр и незлопамятен.