Манон вошла в дом со скептическим видом, словно выросла в нем, на самом деле —
Четыре дня мы старательно избегали друг друга, и я чувствовал себя дураком, дураком Пигмалионом, Пигмалионом в футболке от Дольче, слегка трэшным и бухим, который, вместо того чтобы делать статуи, разбивает их молотком, а затем, вынырнув из долгого кайфового сна, обнаруживает, что влюбился в осколки.
Манон крышка. Что бы я ни делал, ей крышка. Я разбил статую. И больше ничего не могу для нее сделать. Даже если бы все остановил… В любом случае так и было задумано — все остановить, чтобы завершить начатое. Все остановить значило погубить ее. Погубить и превратить в городскую сумасшедшую, вернув в ее говенную жизнь после того, как осуществились ее дурацкие мечты. Сказать правду значило погубить ее, разбить ее дурацкие мечты. Все, что я могу сделать, это и дальше осуществлять их, эти ее дурацкие мечты. Но тогда она меня бросит. Однажды она сказала мне: «Когда я смогу обойтись без тебя, я тебя брошу». И я спросил, в тот момент я был искренне растроган и готов на все: «Ты не можешь обойтись без меня, цыпочка?» Она засмеялась, засмеялась своим жестоким смехом и ответила: «Я имею в виду, когда я буду достаточно известной и достаточно богатой». Тогда засмеялся я, засмеялся над ней, над собой, над этой неразрешимой ситуацией и подытожил: «Значит, ты никогда не сможешь без меня обойтись, цыпочка».
За эти четыре дня я никому не звонил, ни разу не развернул газету. Телефон трещал не переставая, и я его отключил. Я все время чувствовал, что за мной следят и что я глубоко несчастен. Слушал
Манон просыпалась к полудню. Просила принести чего-нибудь и завтракала на террасе, лицом к морю, уставившись на него с изумленным видом. Потом растягивалась в шезлонге на краю бассейна и лежала так весь день. Иногда я шел за ней, и мы скучали вдвоем, пока не наступала ночь, и в моем мозгу, оцепеневшем от жары и безделья, стучала одна, вездесущая, грозная мысль: бесповоротно, бесповоротно, только это я и думал, только это и видел под безоблачным небом, и все вокруг — неподвижная поверхность бассейна, и белая плитка, потрескавшаяся от солнца, и расслабленная Манон в цельном черном купальнике, с карамельной кожей, липкими от масла волосами, ее глаза, синие, как бассейн, на слишком загорелом лице, глядевшие на меня в упор и уходившие в сторону, стоило мне на нее посмотреть, и приглушенный звук ее шагов по раскаленному камню, когда, ошалев от жары, она бросалась в бассейн, плеск воды, ее чуть учащенное дыхание, ровный голос, благодаривший гарсона, когда он приносил нам воды, шелест страниц, когда она делала вид, будто читает роман, щелчок зажигалки, когда она закуривала, тупое пение цикад, рокот мистраля, — все, казалось, шептало мне на ухо, сводя меня с ума: «Бесповоротно, бесповоротно».
От этих мутных дней в Сен-Тропе у меня в памяти остались лишь мои бесцельные блуждания, тяжкое безделье, обмен ледяными взглядами, синяя вода бассейна и мелодия Дженис Джоплин.