Пригорюнилась молодежь вокруг пылающего и потрескивающего костра. Никто, кроме Параськи, не заметил, как поднялись Маринка с Павлушкой и быстро пошли к реке. Охваченная ревностью Параська вздрогнула и хотела тоже вскочить на ноги и броситься вслед за ними, чтобы вцепиться в волосы своей разлучнице. Но гордая была Параська. Сжала сердце в груди. Пристыла к земле. Закрыла глаза, замерла от горя.
А Маринка с Павлушкой потонули во тьме.
Наконец умолк и голос деда Степана.
Андрейка Рябцов спросил:
— Что это, дедушка Степан… сам ты веселый, а песни поешь жалостливые?
— Песни-то? — переспросил дед Степан. — Что поделаешь, сынок… Не я их складывал! Про судьбу человечью эти песни… Тяжелая была жизнь у народа… потому и песни такие складывали люди… Вроде сами себя жалели… Понял?
Дед Степан тряхнул бородой.
— А я веселый!.. Видите, звероловы-то с Авдеем Максимычем какую шутку надо мной выкинули?.. А мне что? Ужо помирать стану… приходите… спляшу напоследях!..
Опять засмеялись вокруг костра:
— Ай, дедушка Степан!
— С тобой не заскучаешь…
— Ну-ка, спой веселенькую… а?
Прокашлялся дед Степан. Окинул большой круг ребят торжествующим взглядом. Сказал Андрейке:
— Играй — «По горам, горам высоким…»
И снова зазвенел его голос над покрытыми тьмой лугами:
Пел дед Степан под гармонь про лазоревые цветочки, про ленту алую, про любовь весеннюю да про ночку темную, а парни и девки ближе и крепче прижималась друг к другу, при свете костра переглядывались затуманенными глазами и посмеивались пьяными улыбками.
Но не одни они слушали деда Степана.
Там, поближе к реке, за чернеющими в тьме копнами сена, у потухающего курева, забеленного седым пеплом, сидела бабка Настасья.
Давно перемыта была и сложена в шалаше посуда. Мозжили и просились на покой старые кости. Но не ложилась спать бабка Настасья. Сидела, сгорбившись, около тлеющего седого пепла, в платочке, торчавшем клином над головой: прислушивалась к дребезжавшему голосу чудаковатого мужа, к шуму и хохоту девичьему и думала.
Перед глазами проплывали вереницы картины далекого прошлого.
Вот точно такой же сенокос был и такая же ночь, темная и удушливая. Молодо и призывно звенела вот эта же песня: «По горам, горам высоким; по лугам широким…», и сам певун был тогда молодой, курчавый, голубоглазый, розовощекий и шустрый. А рядом с ним всплывали в памяти: рыжий и неуклюжий Филат, мор на деревне, бесплодное богомолье, долгая жизнь в Белокудрине… И вот уже незаметно подкралась старость. Скоро придет и смерть. Перед глазами четко встали: кладбище белокудринское, около сосенки сырая и желтая глина, горой наваленная, а рядом — такая же сырая, желтая и глубокая могила.
Уставилась бабка Настасья в открытую могилу. Сердце перестало биться в груди. С тоской додумывала свои думы:
«За что жизнь прожила?.. Длинную, натужную бабью жизнь? Вот девки… Смех их веселый разливается сейчас над лугами… Но скоро отсмеются. Выйдут замуж… будут рожать детей… переносить побои от мужиков… Вместе с мужиками будут терпеть издевку от богатеев да от царского начальства. И так же, измученные, высушенные, сойдут в могилу… Вот Павлушка и Параська… Что ждет бесприданницу — Параську?.. Горе и слезы».
Обидно бабке Настасье за внучонка озорного. Больно за Параську. Тоска и боль нестерпимо давят старую грудь бабки Настасьи, горький клубок подкатывается к горлу. Кажется бабке Настасье, что все горе и все слезы миллионов деревенских баб подкатились к ее горлу и готовы захлестнуть, задушить ее. И хочется бабке Настасье крикнуть в эту темную и удушливую ночь:
«За что?.. Где конец?..»
Но молчит ночь. Молчат уснувшие луга. Молчит притаившийся за рекою урман. Где-то неподалеку кони хрумкают траву. Под освежающим дыханием теплого предутреннего ветерка изредка вспыхивает и переливается золотом раскаленный пепел потухающего курева.
Не заметила в думах своих скорбных Настасья Петровна, что давно оборвалась песня старика, заглохли звуки гармони, затихли голоса девок и парней; притаилась ночная тьма, слышен чей-то другой голос, надсадный и торопливый, похожий на голос Афони-пастуха.
Вдруг черная тишина разорвалась звонкими голосами:
— Ур-ра-а!
Оторвала глаза бабка Настасья от серого пепла. Опираясь на клюшку, поднялась на ноги.
Там, за копнами, у пылающего костра, мелькали и суетились черные тени; о чем-то шумели и снова кричали «ура».
Стояла бабка Настасья, смотрела на мелькающих вокруг костра людей и думала: «Что это с ними?.. Сбеленились ребята…»
Откуда-то вынырнул внучонок Павлушка с Маринкой Валежниковой.
— Что такое, бабуня? — запыхавшись, спросил Павлушка. — Чего они кричат?
— Почем я знаю… Думала и вы — там, у костра…
А парни и девки да человек пять мужиков толпой шумной валили уже к ширяевскому шалашу. Впереди всех ехал на чьей-то белой и сухопарой лошади Афоня и кричал:
— Чей сенокос? Эй, кто там… вставайте!
За ним суетливо бежал дед Степан и тоже кричал: