Было бы несправедливо не сказать о том, что в обращении его к этому роду искусства и в быстрых успехах заметную роль сыграла помощь его верных друзей. В 1920–1922 годах Верейская с Воиновым при живейшем участии Александра Бенуа и еще одного «мирискусника», Степана Яремича (для друзей — Стипа), пересматривали грандиозные материалы эрмитажного собрания западноевропейских гравюр и бесконечно увлекались этой работой. «Всем этим мы делились с Борисом Михайловичем, который вообще был склонен загораться живым волнением по поводу всякого подлинного события в искусстве», — вспоминал Воинов.
Болезнь ставила всевозможные рогатки на новой дороге, куда вступал художник. Он не мог, как все другие граверы, наклоняться над лежащей на столе доской и должен был гравировать на весу.
Однако, по выражению Воинова, Кустодиев, «когда горел каким-нибудь желанием, делал вещи положительно невозможные» и упрямо отказывался, если какую-нибудь, даже совершенно техническую часть работы предлагали выполнить за него: «У меня всегда будет чувство, что это не моя гравюра», — оправдывался он.
С невероятной быстротой, буквально за считанные дни, художник овладел новой для него техникой и с трудом мог дождаться предназначенных для гравирования часов, когда, к ужасу аккуратной Юлии Евстафьевны, «мусорил» вовсю. Он так увлекся литографированием, что даже находившегося далеко на Кавказе Лансере уговаривал в письме: «Вот бы Вам тоже начать там какой-нибудь Кавказский альбом этим способом».
«Сижу, делаю гравюру на линолеуме, — писал он Нóтгафту 18 января 1926 года, — (новый жанр — новое увлечение, к большому огорчению окружающих меня, ибо всем начинает казаться, что я несколько рехнулся — сижу, что-то ковыряю весь день и имею восторженное состояние духа по этому поводу — признаки угрожающие)…».
С особенным блеском развертывается в эту пору дарование Кустодиева в области книжной иллюстрации, чему в значительной мере способствовала близкая ему среда «мирискусников», выработавшая высокую культуру книжного оформления.
Впервые Кустодиев попробовал свои силы как иллюстратор еще в годы учения в Академии художеств, но тогда это еще не приносило ему внутреннего удовлетворения. «Заставил себя сесть за иллюстрации, — говорится в одном из первых же писем его к Ю. Е. Прошинской (27 июля 1901 года), — такой гадости я еще никогда не делал, ординарные, пошлые, неживые, я их видеть не могу. Некоторые опять переделываю». Речь, видимо, идет об иллюстрациях к «Тарасу Бульбе» и «Мертвым душам», исполненным по заказу вятского издательства.
Однако уже в 1905 году он создает к «Коляске» и «Шинели» рисунки, которые находятся в полнейшем соответствии с духом гоголевских повестей. Если в иллюстрациях к «Коляске» поразительно рельефно передана сытая и пошлая атмосфера, в которой происходит действие, то оформление «Шинели» пронизано болью за бедного Башмачкина. В фигуре шествующего в новой шинели Акакия Акакиевича, когда он ненадолго начинает себя ощущать «чем-то», замечательно передана эта минута его щемяще-горестного торжества, наивная и робкая надежда уподобиться завсегдатаям Невского проспекта. А рисунок, на котором герой повести идет через пустырь, где впереди уже маячит фигура похитителя его недолгой радости — шинели, — полон глубокого трагизма. Его фигуре, наклонившейся навстречу ветру, придан — по сравнению с предшествующими изображениями Башмачкина — чистейший лиризм одинокого человека во враждебном ему мире.
Обращали на себя внимание и последующие выступления Кустодиева на этом поприще. «Иллюстрации Кустодиева к „Аггею Коровину“ заворожили меня, я влюбился в них…» — вспоминал художник Владимир Милашевский свои юношеские впечатления при перелистывании журнала «Аполлон», где в 1910 году был напечатан этот рассказ А. Н. Толстого с рисунками Кустодиева.
Однако до тяжелой болезни обращение Бориса Михайловича к этому роду искусства все же было весьма эпизодическим. Критики отмечали, что «среди старшей группы „Мира искусства“ имя Кустодиева было единственным, отсутствовавшим на страницах красивой книги дореволюционного периода».
Теперь же, в «одиночном заключении», иллюстрирование — особенно произведений классиков — предоставляло ему крайне необходимое во многих смыслах поле деятельности.
С детских лет, когда книга — часто еще с голоса взрослых — вошла в его ежедневный обиход, Кустодиев был очень многим обязан литературе, в особенности русской, и теперь имел возможность хотя бы частично «уплатить свой долг» ей.
Еще в разгар гражданской войны Борис Михайлович выполнил десятки рисунков к знакомым с астраханской поры «Руслану и Людмиле», «Дубровскому», «Сказке о царе Салтане», «Сказке о Золотом петушке».
Примечательно, что герои первой, юношеской поэмы Пушкина, еще не наделенные у него определенным, ярко выраженным национальным складом, Кустодиевым явно «русифицированы»: и Людмила — в явном родстве с его купчихами и красавицами, и Руслан похож скорее на пышущего здоровьем и силой торгового гостя, чем на героя «рыцарской» поэмы.