Джон Меллиш даже не рассуждал об этом. Он любил свою жену и позволял ей топтать себя ее грациозными ножками. Все, что она говорила и делала, было очаровательно, восхитительно и удивительно для него. Если она хохотала над ним, смех ее был нежнейшей гармонией во вселенной, и Джону приятно было думать, что его нелепости могут подать повод к подобной музыке. Если она читала ему нравоучения, она делалась величественной, как жрица: он слушал и обожал ее как благороднейшее из всех созданий.
Любовь Джона к Авроре одновременно была сочетанием любви и мужа, и отца, и матери, и брата. Я со страхом представляю себе, что он надоедал своим знакомым «моей женой», как она сделала чудесный план для новых конюшен; сам архитектор сказал, что он не мог бы нарисовать лучше, архитектор искусный из Донкэстера. Как изумительно, что она открыла недостаток в передней ноге рыжего жеребца! Какой чудесный она нарисовала эскиз с своей собаки Боу-оу! Сам Лэндсир мог бы гордиться таким рисунком. Обо всем этом соседи выслушивали так часто, что, вероятно, им уже немножко надоело слышать, как Джон беспрестанно говорит о «моей жене». Но сама Аврора никогда им не надоедала. Она тотчас заняла между ними достойное ее место, и они преклонялись перед нею и обожали ее, завидуя Джону Меллишу.
Поместье, владетельницей которого очутилась Аврора, было довольно значительно. Джон Меллиш получил в наследство имение, приносившее ему тысяч семнадцать в год. Он владел отдаленными фермами на широких йоркширских равнинах и болотистых линкольнширских долинах; запутанные тайны его владений едва ли были известны ему самому: может быть, они были известны только его управителю и нотариусу, серьезному джентльмену, жившему в Донкэстре и приезжавшему два раза в месяц в Меллишский Парк, к ужасу веселого хозяина, для которого «дела» были страшным пугалом.
Я не желаю, однако, заставить читателя воображать, будто Джон Меллиш был пустоголовым болваном, имевшим толк лишь в одних ежедневных удовольствиях. Конечно, он не любил читать, не любил заниматься ни делами, ни политикой, ни естественными науками. В парке была обсерватория, но Джон сделал из нее курительную комнату, так как отверстия в крыше были очень удобны для выпускания дыма гаванских сигар его гостей; мистер Меллиш заботился о звездах по способу того ассирийского монарха, который любил видеть их сияние и благодарил Создателя за их красоту. Но со всем тем Джон был неглуп; он имел тот светлый, ясный разум, который очень часто сопровождает совершеннейшую честность намерений и который, без всяких умствований, расстраивает всякое плутовство. Его нельзя было презирать, потому что самые его слабости были мужественны.
Может быть. Аврора это чувствовала и управлять подобным человеком что-нибудь да значило. Иногда, в порыве любящей признательности, она клала свою прекрасную головку на его грудь (как ни была она высока, но могла достать только до его плеча) и говорила ему, что он был нежнейшим и лучшим из людей, и что хотя она будет любить его до самой смерти, но никогда,
Люси смотрела на все это с безмолвным удивлением. Могла ли женщина, когда-то любимая Тольботом Бёльстродом, унизиться до
Бедную Люси чуть не свели с ума разговоры об этой гнедой кобыле Авроре. Ее водили каждое утро на смотр Авроре и Джону, которые, заботясь об улучшении своей фаворитки, рассматривали животное при каждом посещении с таким вниманием, как будто ожидали, что в тишине ночной совершилось какое-нибудь удивительное физическое преобразование. Стойло, в котором помещалась эта кобыла, день и ночь караулил лучший конюх, а Джон Меллиш однажды даже зачерпнул стакан из приготовленной для кобылы воды, чтобы удостовериться самому, чиста ли хрустальная жидкость, потому что он тревожился, когда приближался важный день, и боялся, не замышляют ли против нее что-нибудь недоброжелательные спортсмены, может быть, слышавшие о ней в Лондоне. Мне думается, что эти джентльмены весьма мало заботились об этой грациозной двухгодовой кобыле, хотя у ней в жилах текла кровь Старого Мельбурна и Западного Австралийца, не говоря ничего о другой аристократии с материнской стороны.