В «Докторе Живаго» вынужденные гости сугробов и хуторов толкали при лучине неподъемные монашеские монологи, которые ни у кого сил не хватило дослушать. Утопическая идея породнения с лапотной Россией ломала самого Пастернака, выдавливая из него монотонный, как железная дорога, полный несущественной людской мошкары роман, спасенный от скорого забвения совокупными усилиями Нобелевского комитета и анафематствующего Хрущева. Прошкинской трактовке оказался на удивление близок голливудский лубок о черноусом египтянине, заброшенном в дальнюю лярюсскую избушку к лютым казакам и хрустальным сосулькам. Шариф и Джулия Кристи были зачарованными европейцами в плену у диких снежных мужиков. Варварская конница скакала по брюхо в красивом снегу, напитывая адреналином невероятные приключения иностранцев в России, - редкий случай, когда иноземное прочтение вышло вполне адекватным по сути.
А ведь был еще предлинный «Михайло Ломоносов» - «анженерной работы мост» меж столицами и тьмутараканями. Используемый в период сталинского неоклассицизма для выедания очей городским снобам, архангельский мужик в руках Прошкина дерзал связать два соседних космоса окающим говором да потешным париком.
Даже в шуточном «Трио» иноприродные менты пытались сродниться со своею висельной, каторжной, душегубной родиной, и даже удачно (приняли за своих, на перегоне стали руки ломать, права зачитывать), и лиходеев успешно прижучили; а в конце скороговоркой: первый погиб, второй после ранения выбился в начальство, третья вышла за итальянского копа и живет в Сорренто. Вечный итог слишком настойчивых шашней с отечеством.
Уже в «Живаго» видна вся тщета попыток этих Гишаров, Гордонов, сомнительных Громек стать русскими, свойскими, приблизиться и слиться. Бросается в глаза мягкая, застенчивая попытка Пастернака (а за ним и Прошкина со сценаристом Арабовым) поправить, оспорить толстовское «Хождение по мукам» про революционизированных дворян: уж мелкий-то бес Комаровский куда как явно срисован с чертушки Бессонова, да и бал господского порока, толкающий чистых сердцем мещан подале, в искреннюю гущу усобицы, писан близко к каноническому тексту. Беда в том, что у ловкого подтасовщика Толстого герои живые и действующие, а у честного провидца Пастернака - все какие-то фантомные тени, пустоты, носители рефлексивной авторской мудрости. Потому обе экранизации «Доктора» и не вызвали особенных протестов, что представить себе живьем всю эту бледную армию пикейных жилетов, а после, как водится, оскорбиться режиссерским произволом и ставкой на негодных артистов - невозможно. В памяти один провалившийся в бочку очкарик как символ всей этой гадкой и нелепой, как душный сон, истории.
Попытки утрясти отношения гостиной с курной избой всегда были односторонними и всегда - самоубийственными. Изба брататься не желала, а редких подвижников - докторов да народных помещиков вроде Левина - осваивала и тупила; о том чеховский «Ионыч». Лев Толстой, как многим помнится, «любил подолгу говорить перед крестьянами о гуманизме и гражданственности. Крестьяне его очень любили за это, брали деньги в долг и называли Левой». Дворник Маркел то и дело встревал внутрь семейной барской фотографии, чтобы пробурчать на ходу нечто бессвязно-пророческое типа: «Не может сом с уклейкой жить». Он же, некогда олицетворявший для верхних этажей подмандатный народ, станет и душеприказчиком опростившегося и сломавшегося Юрия: не ищи, мол, в черни правды и глубин, довольствуйся дворником.