На что я и согласился на взаимно приемлемых условиях. Со своей стороны молодой Октавий Цезарь попросил, чтобы сенат дал согласие на формирование им собственной армии; чтобы ветеранам, присоединившимся к нему, а также воинам четвертого македонского и Марсова легионов были официально возданы почести и выражена благодарность от имени народа; чтобы ему на законном основании было отдано командование набранными им войсками и он единолично распоряжался ими; чтобы издержки на содержание его армии были покрыты из государственной казны и каждому воину выплачена обещанная ему при вступлении в ее ряды награда; чтобы были выделены земельные участки для воинов по завершении ими военной службы; чтобы сенат сделал для него исключение из закона о возрастном цензе (как это не раз бывало раньше) и после снятия осады Децима в Мутине он мог бы вернуться в Рим уже сенатором и выдвинуть свою кандидатуру в консулы.
В другое время и при других обстоятельствах эти требования могли бы показаться чрезмерными, но если Децим падет, то нам всем конец. Честно признаюсь тебе, дорогой Брут, я готов был пообещать ему все что угодно, но тем не менее с самым серьезным видом предъявил свои собственные требования.
Я оговорил, что никоим образом ни он, ни его подчиненные не станут искать мести Дециму, которой он ему угрожал прежде; что он не будет использовать свое положение сенатора для противодействия принятию эдиктов, которые я могу выдвинуть для обоснования позиции Децима в Галлии, и что он не воспользуется разрешением сената иметь собственную армию для нападения на тебя в Македонии или на Кассия в Сирии.
На все эти условия он согласился, сказав, что до той поры, пока сенат держит свое слово, он не предпримет никаких самочинных действий сам и не позволит их своим приспешникам.
Все это пойдет на пользу нашему делу. Я уже выступил с речью, в которой представил эти предложения сенату, но, как тебе хорошо известно, настоящие усилия потребовались задолго до этого, и до сих пор нет мне покоя от трудов моих.
Я в тревоге ожидаю решения своей судьбы. Гай Октавий тайно прибыл в Рим; Агриппа идет походом на север; Меценат плетет интриги как среди друзей, так и среди врагов. Вчера он вернулся от Фульвии, краснорожей старой карги и жены пресловутого Антония, против которого Мы собираемся выступить. Сенат предоставил Октавию Цезарю такие полномочия, о которых еще месяц назад мы и мечтать не могли: вдобавок к уже имеющимся мы получили легионы, принадлежащие будущим консулам, Гирцию и Пансе; в военном отношении власть Октавия не имеет себе равных; по возвращении из галльского похода ему разрешено будет стать сенатором; я же поставлен во главе легиона самим Октавием с одобрения сената — такой чести я мог бы ожидать лишь через много лет.
И все же мне не по себе, дурные предчувствия не оставляют меня. Впервые за все это время я усомнился в правоте нашего дела: каждый успешный шаг раскрывает перед нами новые непредвиденные трудности, и каждая победа увеличивает масштабы возможного поражения.
Октавий изменился — он уже не тот, с кем мы дружили в Аполлонии. Он редко смеется, почти не пьет вина и, похоже, презирает те невинные забавы с девушками, которым мы, бывало, предавались раньше. Насколько мне известно, он не был близок с женщиной со времени нашего возвращения в Рим.
Что я говорю «насколько мне известно»? Когда-то мы знали друг о друге все, а нынче он замкнут и нелюдим, почти скрытен. И я, с которым он когда-то говорил открыто, как с другом, от которого он не держал никаких секретов в своей душе, с кем он делился самыми сокровенными мечтами, — я больше не знаю его. Может быть, это горе утраты не дает ему покоя? Или его горе переродилось во властолюбие? Или еще что-то, чему нет имени? Какая-то холодная отстраненность довлеет над ним, отдаляя его от нас.
Ожидая, пока будут собраны консульские армии, я сижу в праздности в Риме, и у меня достаточно времени, чтобы подумать об этих вещах, не перестающих меня удивлять. Возможно, я сумею лучше их понять, когда буду старше и мудрее.
Гай Октавий о Цицероне: «Он бездарный заговорщик — о чем он не пишет своим друзьям, он рассказывает рабам».
Когда появилось это недоверие, если это недоверие? В то утро, когда Октавий и Меценат поведали мне о своем плане?
Я, помнится, сказал:
— Мы будем помогать Дециму, одному из убийц Юлия Цезаря?
— Мы будем помогать себе — иначе нам не выстоять, — ответил Октавий.
Я промолчал. Меценат тоже не произнес ни слова.
— Помнишь нашу клятву той ночью в Аполлонии? — спросил Октавий.
— Помню, — ответил я.
— И я помню, — улыбнулся Октавий. — Мы должны спасти Децима, хотя и ненавидим его, ради нашей клятвы, мы спасем его, чтобы передать в руки закона.
На мгновение в его взгляде появился холодный блеск, но, казалось, он не видел меня. Затем он снова улыбнулся, как бы очнувшись.
Не тогда ли все началось?