Там, на западе, далеко во тьме лежит остров Пандатерия. Маленький домик, где Юлия проживала пять лет, стоит необитаем и, согласно моим указаниям, заброшен, открытый ветрам и медленной эрозии времени; через несколько лет камень начнет разрушаться, и время приберет его, как прибирает все. Я надеюсь, Юлия простила мне то, что я сохранил ей жизнь, как я простил ей то, что она помышляла отнять у меня мою.
Да, слухи, которые должны были дойти и до тебя, абсолютно верны: моя дочь была участницей заговора, целью которого было убийство ее мужа, а также и меня. Я обратился к законам о браке, столь долго пылившимся в архивах сената без употребления, и осудил Юлию на пожизненную ссылку, дабы не допустить того, чтобы она была осуждена на смерть тайными происками ее мужа Тиберия, собиравшегося привлечь ее к суду по обвинению в государственной измене.
Я часто спрашиваю себя: признала ли моя дочь хотя бы перед самой собой всю степень своей вины? В последний раз, когда я видел ее, она, потрясенная и опечаленная смертью Юла Антония, была на это не способна. Я надеюсь, она так и останется в неведении о своей истинной роли в этих событиях и проживет остаток своей жизни в уверенности, что стала жертвой страсти, приведшей ее к падению, нежели участницей заговора, который непременно привел бы к гибели ее отца и почти наверняка погубил бы Рим. Первое я еще мог допустить, но второе — ни в коем случае.
Я давно оставил все недобрые мысли о своей дочери, ибо пришел к пониманию, что, несмотря на ее причастность к заговору, в Юлии всегда жила маленькая девочка, глубоко привязанная к слепо любящему ее отцу, которая не могла в ужасе не отшатнуться от того, на что ее толкали обстоятельства; и эта Юлия, сидючи одна в печальном уединении Регия, до сих пор не может забыть любящую дочь, которой она когда-то была. Я понял, что можно желать смерти другому, и в малой степени не поступившись любовью к своей жертве. Одно время я имел обыкновение называть ее «моим маленьким Римом», что было многими истолковано превратно; на самом деле это ласковое прозвище обозначало мое стремление найти в Риме те же скрытые возможности, какие я находил в ней. В конечном итоге они оба предали меня, но я все равно не могу не любить их.
К северу от места нашей стоянки — Лукринское озеро, в свое время углубленное руками честных италийцев, дабы вновь рожденный римский флот был достаточно хорошо подготовлен, чтобы защитить свой народ, теперь поставляет устриц к столам римской знати; Юлия прозябает в Регии, на бесплодном побережье Калабрии; а Тиберий правит миром.
Я зажился на свете. Никого из тех, кто мог бы прийти мне на смену и не жалел сил ради благополучия Рима, нет в живых: Марцелл, первый муж моей дочери, умер в девятнадцать лет; Марк Агриппа тоже умер; мои внуки Гай и Луций, сыновья Агриппы, погибли, выполняя свой долг перед Римом; другой сын Ливии — Друз, которого я воспитал как собственное дитя и гораздо более способный и уравновешенный, чем его брат Тиберий, скончался в Германии. Остался один Тиберий.
У меня нет ни тени сомнения, что Тиберий, более чем кто — либо другой, виноват в том, что случилось с моей дочерью. Он без всяких колебаний обвинил бы ее в попытке покушения как на свою жизнь, так и на мою и всей душой радовался бы решению сената осудить ее на смерть, надев при этом маску печали и сожаления. Я не могу не презирать Тиберия. Его душа полна горечи, причины которой никто не может понять, а сердце — какой-то врожденной жестокости, ни на что конкретно не направленной. Однако он обладает сильной волей и при этом достаточно умен, а что касается жестокости, то для императора это гораздо менее опасный недостаток, чем слабоволие или глупость. Посему я отдал Рим на милость Тиберия и судьбы. Ничего другого мне не остается.
В течение всей ночи я не сошел со своего ложа, откуда наблюдал за звездами, медленно проплывающими у меня над головой в их вечном странствии по необъятному небосводу. Ближе к рассвету, впервые за многие дни, я задремал, и мне приснился сон. Я находился в том странном состоянии, когда видишь сон и знаешь, что это всего лишь сон, но при всем при том узнаешь в нем реальность, которая является пародией на твою собственную жизнь. Я пытался запомнить неясные очертания этого другого мира, но когда проснулся, мой сон растворился в ярком свете наступившего дня.
Меня разбудило движение на палубе моей команды и доносившиеся откуда-то издалека звуки пения; спросонья мне в голову было пришла мысль о сиренах, столь красочно описанных Гомером, и я представил себя, привязанного к мачте моего корабля, бессильно внимающего их невообразимо прекрасным призывам. Однако то были не сирены, а торговое судно — зерновоз из Александрии, которое медленно двигалось в нашу сторону с юга; члены его египетской команды, одетые в белые одежды и с венками на головах, стояли на палубе и пели протяжную песню на своем родном языке; легкий утренний бриз доносил до нас пряный запах благовоний.