В письме обер-прокурор писал, что генерал-майору Платову государь император соизволил повелеть жить без выезда в Костроме, а губернатору следить за образом его жизни, о чём постоянно уведомлять.
На следующий день пред Платовым предстал здоровяк с крутыми плечами и большой головой. Широкоскулое лицо с узкими глазами источало радость:
— Готов биться об заклад, что вижу донского героя! Матвей Иванович, здравствуйте!
— Ермолов! Ты ли?
Когда-то Потёмкин назвал его белым негром. С лёгкой руки светлейшего эта кличка прочно приклеилась к молодому офицеру. Он и в самом деле лицом походил на африканца.
— А ты-то за что здесь?
— От великого до смешного — один шаг, а в нынешнее время и того менее. Одни ли мы в опале!
С восшествием на престол Павла над Россией словно опустилась тень. Боясь, как бы «зловредные умствования» и дух французской революции не встревожили россиян, необузданный самодержец повелел принять жёсткие меры. Запрещался выезд русских за границу, ввоз иностранных книг, газет, журналов, даже музыкальных пьес; усилилась власть цензуры, все частные письма вскрывались.
Полагая, что дисциплина в армии низка, государь ввёл жесточайшие меры для наведения «порядка». Русский устав заменился прусским сорокалетней давности. Армия облачилась в прусский мундир, непригодный не только в войне, но и в мирное время. Со службы были уволены неугодные императору офицеры и высшие чины. Получили отставку семь фельдмаршалов, в том числе Румянцев, Каменский, Суворов, более трёхсот генералов. Увольнялись за малейшее отступление от уставного правила, отдавались под суд.
Платов и Ермолов поселились по соседству, часто проводили вместе целые дни. Нередко к генералу приезжали из близлежащих поместий помещики, приглашали к себе.
— На сие не имею права, — ответствовал Ермолов. — Испрошу разрешения столицы.
Он послал письмо прокурору Куракину: «Осмеливаюсь сим испросить у вашего сиятельства милостивого, буде возможно, позволения во утешение скорбной души Матвея Ивановича Платова, чтобы позволено было ему в некотором расстоянии от города в селения к дворянам известным по званию их выезжать; ибо его всякий желает у себя видеть за его хорошее, тихое и отменно вежливое обращение; ему же сие послужит к разгнанию чувствительной его унылости».
Ответ пришёл через несколько дней: «Сколько бы ни желал сие сделать, но невозможно, ибо это не от меня зависит».
— Терпи, казак, атаманом будешь! — успокаивал Ермолов.
— Ходил в атаманах. Всё это в прошлом.
— Я имею в виду большим атаманом, всего Войска Донского.
— Хороший ты человек, Алексей Петрович. Зятя бы мне такого! И не пожалел бы для тебя атаманского водка, вручил бы со спокойной душой…
Как ни тяжело было, Матвея Ивановича не покидала вера, что возведённая против него напраслина будет отвергнута, что он ещё поведёт в сражение полки. Он часто раздумывал над проведёнными ранее сражениями, строго оценивал свои решения и действия частей, выискивая недостатки и промахи. С жадностью набрасывался на газеты и сообщения, которые поступали в последнее время с Итальянского фронта, где воевала против французов возглавляемая Суворовым русская армия. Генералиссимус ведь ранее тоже был в опале.
Но в сентябре 1800 года возникло дело об укрывательстве на Дону беглых крестьян, и тучи над опальным генералом вновь сгустились. Невыносимые условия вынуждали бедняков центральных районов России бежать на юг. Существовавшее издавна право «с Дона выдачи нет» хотя и было отменено, однако многим беглым ещё помогало укрываться. Павлу представили списки помещиков, у которых беглые нашли приют. Там оказалась и фамилия Платова.
— Опять Платов! — вскипел Павел. — Где ныне он?
— В Костроме, под надзором.
— В Костроме? Не там ему место! В крепость его, в равелин! И потребовать объяснение!
Письменное распоряжение, о переводе Платова, из Костромы в Петербург застало, его больным. Сказалась походная жизнь, ранения. 9 октября его вывезли из Костромы снова в Петропавловскую крепость, на этот раз в Алексеевский равелин, как повелел император. Прощай, Кострома, где бесцельно прожито три года! Впереди тёмная неизвестность.
Через неширокую дверь его ввели в большое сводчатое помещение со множеством дверей по обе стороны.
— Ну-ка, гусь-сударь, скидывай одёжку, — потребовал рябой стражник. — Тут, сударь, зараз подчиняйся, с полуслова!
С него стащили сюртук, шаровары, сапоги. Босым, в одном бельё провели дальше.
— Одевай, гусь-сударь, парадное! — швырнули заношенную шинель, колпак, затвердевшие, без шнурков, башмаки.
Камера напоминала мешок. Шесть шагов до окна и от стены до стены — три. Койка, стол да параша. И всё.
Окно от пола высоко. Нижний край проёма скошен, чтобы свет падал в камеру. Решётка из толстых прутьев, схваченная для прочности на пересечении кольцами. Видно низкое, серое и холодное петербургское небо.
От окна к двери можно вышагивать по каменным плитам до бесконечности, до одурения.
В первый же день судебный чиновник удостоил его вниманием:
— Болезнь-то, видать по вас, отошла?
— Слава богу, немного полегчало.
— А коли так, то пишите объяснение.
— О чём?