В тот вечер в Лицеуме ожили тени минувшего. Генри Ирвинг, больной, престарелый, преследуемый неудачами, был готов уйти от управления театром. В это лето, после дорогостоящей и провалившейся постановки «Кориолана», Ирвинг часто приезжал в Андершо. До глубокой ночи, потягивая портвейн, беседовал он с Конан Дойлом, забывая даже, что на улице его ждет кеб. Да, теперешний Лицеум бросил свою горсть земли на могильный холм викторианской эпохи.
В прошедшем январе Конан Дойл присутствовал на похоронах старой королевы среди безмолвной толпы — кроме тех немногих, кто рыдал открыто, — мимо которой провезли на лафете крошечное тело покойной.
«А Англия — что будет с Англией?» — писал он. Он был не менее тронут видом тех пожилых людей, что родились и состарились при Виктории, чем зрелищем маленького гроба среди аляповатых униформ. Он писал о «мрачном пути» и «черных вратах», не допуская мысли об угасании. А Англия? Что будет с Англией теперь, когда у нее отняли ее великий символ? Было очевидно, что газетная кампания, особенно в германской прессе, достигла апогея истеричности.
Жесткосердный Томми, было общеизвестно, сжигал дома фермеров просто из удовольствия сжигать дома фермеров. Он грабил без разбора, поощряемый в этом своими офицерами. Он поступал так с самого начала и с самого начала пользовался пулями «дум-дум». Он закалывал штыком младенцев и швырял их тела в пылающие дома. Но особый вкус он питал к насилию и насиловал всех бурских женщин, что попадались ему на глаза.
«Я воевал со всеми дикими племенами Африки, — кричал в изгнании президент Крюгер, — но столь диких, как британцы, не было».
Бурских женщин и детей — и это тоже было общеизвестно — содержали в особых местах, называемых концентрационными лагерями. (Что верно, то верно — слово не новое.) Там их морили голодом, всячески измывались и подвергали оскорблениям. Женщин, которым посчастливилось избежать насилия в родных вельдах, сгоняли в лагеря, где надругаться было еще проще. Ужасающие рассказы о болезнях, об умирающих детях, превратившихся в мешки с костями, приобретали особую яркость в рисунках художников. Их символом был британский офицер с улыбкой в тридцать два зуба, стоящий среди дымящихся руин и науськивающий кафров на грабеж.
Но не только в иностранной печати появлялись такие нападки. Если мы в наши дни хотим понять, что такое истинно свободная печать, нам следует обратиться к тем замшелым памфлетам, чтобы увидеть, что английские журналисты пробурской ориентации могли позволить себе писать о собственных войсках на театре военных действий.
«День и ночь, — гремел У. Т. Стид из „Журнала журналов“, — в Африке разворачивается самая адская панорама, и мы знаем, что до заката британские войска, исполняя волю королевской комиссии, добавят еще несколько кошмарных деяний к их общему устрашающему числу Жестокие дела неумолимо совершаются».
У. Т. Стид, со слегка выцветшими от времени рыжими волосами и бородой, как и прежде, воинственно приплясывал на переднем крае журналистики. Он был безупречно честен. Не вызывает сомнений, что он искренне верил в то, что пишет. Бесспорно и то, что, напиши он нечто подобное в любой другой стране, он угодил бы за решетку.
Плакаты и памфлеты, от «Убивать ли мне моего брата бура?» (1899) до «Методов варварства» (1900), — все это пресса множила под девизом: «Прекратить войну». Если У. Т. Стид был далеко не единственным журналистом, писавшим в таком духе, то в подстрекательстве ему не было равных. Зарубежная прессу, естественно, цитировала его и затем заявляла, что все эти страшные истории «признаются англичанами».
И никто в Англии не предпринял ничего, чтобы это опровергнуть.
Правительство не снисходило до ответа. Правительство пожимало плечами, протирало монокли и считало, что отвечать — ниже его достоинства. И большинство народа думало так же.
«Что волноваться? — бормотали апатичные. — Мы же знаем, что это неправда».
«Что волноваться? — говорили высокомерные, те, кому Англия обязана всеми своими врагами. — Мы стоим особняком, в блестящем одиночестве, и что ж? Что нам до того, что думают о нас проклятые иностранцы?»
Конан Дойл, читая в ту осень прессу, не мог бы сказать, какое обвинение против британской армии выводило его из себя более всего. Он видел Томми Аткинсов на поле боя. Он делил с ними грязь, тиф и пули. Он видел, как военные власти стремились соблюдать правила, вводя почти невыносимую для своих же людей дисциплину. Да и представляя себе рыжего журналиста, что сидит в Лондоне, развалясь, и верит всякому анонимному письму, он не мог примириться.
А германская пресса…