— Чего смеешься? — У Тамары овальные черные глаза на скуластом монгольском лице, в прошлом красивая была женщина.
— Представил, как вы пикируете, — охотно ответил Колесников. — Что-то в вас есть хищное.
— Это точно. Хищница, еще какая! Ни одной тигрице не угнаться. С утра до вечера охочусь с пулеметом, — Тамара хлопнула ладонью по машинке. — А они всё в руки смотрят. И откуда у детей такой аппетит, вечно жрать хотят. На глисты сводить, что ли?
Колесников вновь рассмеялся. Тамара поправила накидку и принялась стрекотать, а Колесников повел взглядом по казенной обстановке приемной. Унылый пейзаж из рассохшихся шкафов и полок. Взгляду Колесникова пейзаж был привычен, часами он мотается по хранилищу, окруженный множеством папок и корешков. Но удивительно, там этот пейзаж поглощался сознанием особого смысла существования рода человеческого, незримо вбиравшего в себя и жизнь Колесникова; а здесь — сухие, живущие сами по себе бумаги. Возможно, настанет время и часть из них переместится на полки хранилища и превратится в факт истории. И тогда они предстанут в ином качестве. Ведь многое из того, что волнует нас сегодня, когда-то так же уныло покоилось на полках всевозможных присутствий и канцелярий… Удивительно, насколько человек не осознает историзма своего существования в сиюминутной суете. Даже факт томления Жени Колесникова в приемной Захара Савельевича Мирошука и причина, по которой вышеуказанный Колесников здесь томится, отмеченные журналом посещений, вполне вероятно, для будущих историков явится любопытным штрихом, скажем, по теме роста социального самосознания во второй половине двадцатого века.
Женя Колесников выпрямился, ощутив на своих плечах, костистых от частого недоедания, пудовую тяжесть ответственности. Отвел взор от шкафов, перетащил его через фикус, горшок которого стоял в тарелке с отбитым краем, через синий рукомойник над эмалированным тазиком на ветхом табурете и куском черного хозяйственного мыла в рыжей жестянке из-под зубного порошка; чуть задержался на невесть откуда взявшемся здесь барометре, узорная стрелка которого указывала на «великую сушь», хотя с утра молотил дождь вперемежку со снегом и, наконец набрав высоту, уперся в портрет вождя. Из пластмассовой ширпотребовской рамы вождь смотрел на Колесникова со строгой обидой. Гладкие волосы с утомленной сединой прикрывали невысокий лоб, поддержанный, словно фундаментом, черными широкими бровями. Невольно вспомнилась шутейная характеристика, услышанная Колесниковым в колхозе, куда его гоняли в сентябре: «Бровеносец в потёмках». Очень тогда все смеялись, прячась от дождя в дырявом овине. Может быть, поэтому вождь глядит с обидой на Колесникова, мол, что я вам сделал худого? Вам что, до меня было лучше? Язвить, понимаю, приятно. «В по-тем-ках»! А вы побудьте на моем месте. Не хотите?! И не всякий захочет… Легко таскать на себе этот мундир?! То-то.
Грудь вождя была усыпана орденами, от маршальских погон и вниз, к пупку, — хорошо, этот «орденопад» преграждала плотиной пластмассовая планка, а то значки прорвались бы к брюкам и облепили обе штанины до обшлагов. И слетали бы при каждом шаге, точно блохи…
«Может, сам по себе он дед и неплохой, — размышлял Колесников. — В бане, к примеру, и не отличишь от других… А вот в мундире… Так и хочется сказать: „Ну. дед, ты как маленький, ей-богу"».
Вождь заболевает тогда, когда награждает себя первым орденом, а умирает, когда нацепит его при народе. Самый верный признак. И справедливый. Если ты — вождь, зачем тебе орден, а? Ну зачем?!
Колесников с хитрецой смотрел на вождя, похожего в своем красочном мундире на обиженного клоуна. Словно дотумкал про жизнь вождя такое, чего тот и сам не знал. И даже унылое ожидание встречи в директорском кабинете вдруг представилось Колесникову веселой сценкой, скетчем, пикником на лужайке. Обхохочешься. А что, если зайти сейчас в кабинет и для начала ухватить Мирошука за нос? А тот в ответ пукнет и скажет: «Это не я, это он испортил наш свежий отечественный воздух!» — и поддаст Колесникову коленом под зад. И оба начнут хохотать. Вместе с инспектором управления и заместителем по науке Гальпериным. Цирк, честное слово. И все это перед портретом вождя, который сам, видать, не дурак покувыркаться и пображничать. Не жизнь, а потеха… Колесников развеселился.
Тамара оставила машинку и оглядела себя, с чего это вдруг такой смех?
— Чего опять? — спросила она через плечо.
— Жизнь-то, Тамара, смешная штука.
— Кому как, — ответила Тамара.
— Все зависит от этажа, — продолжал смеяться Колесников. — Если ты живешь на пятом, то тебе гораздо смешней, чем тому, кто на четвертом. Можешь плюнуть на него и наблюдать, как тот трет лысину и обещает пожаловаться. И, в свою очередь, плюнет на того, кто на третьем… А если вдруг пожар, тот, кто на третьем, выскочит из дома раньше и примется хохотать над теми, кто видел его лысину.
— Поняла, поняла, — покачала головой Тамара как над тяжелобольным. — Только что здесь смешного?