Праздник — маленькая репетиция счастья. Вырастая, мы вольны разувериться в новогодней бутафории, или в угоду ближним демонстрировать воодушевление, а на самом деле… впрочем, всегда есть третий путь — принцип удовольствия. Он начинается еще в конце 1970-х с настоящей елочной гирлянды. Настоящей — потому что такой не было больше ни у кого. Обычные были у многих, а такой не было. Ее сделал мой папа. Вадим Маркович. Будучи физиком, он своими руками смастерил релейную электрическую цепь с разноцветными маленькими лампочками, покрашенными лаком для ногтей, — красными, синими и зелеными. Это было чудом, учитывая, что лаки в те годы продавались только двух цветов — красного и прозрачно-белого, перламутрового. Чтобы получить цветной, требовалось в белый перламутровый лак выдавить пасту из чернильного стержня шариковой ручки, срезав с него грифель.
Но главным изобретением были огоньки. Они могли зажигаться и гореть в трех разных режимах: плавно включались и медленно угасали, мигали или включались и гасли волнообразно, в определенной последовательности. Ни у кого из моих знакомых в те годы не было такого…
…Ведь счастье — это не изобилие, а уникальность момента. Подарок твоей единственности — не в результате конкуренции или кропотливого труда, а просто так, по милости судьбы или Бога… или отца, что в детстве почти одно и то же.
Или Деда Мороза. Пока я жил с мамой, у нее, помню, на антресолях, в коробке с новогодними игрушками лежал тщательно упакованный полуметровый Дед Мороз в красной бархатной шубе и такой же шапке, запорошенной искристым снегом из слюды. Его подарил ей в 1959 году на пятнадцатилетие мой дедушка Леня. С тех пор этот Дед Мороз ежегодно охраняет домашние новогодние елки. Сперва — мамины, потом — наши, а теперь — и моих детей.
Как странно: у большинства моих друзей Новый год с детства ассоциируется с запахом апельсинов, с мандаринами. У меня — нет. Даже сейчас от одних лишь воспоминаний у меня возникает стойкое ощущение запаха моих пыльных елочных игрушек. Стеклянных и картонных, что хранятся теперь в моем доме, куда они, пережив все переезды, пришли из маминого послевоенного детства. И теперь они лежат, как и много лет назад, в картонной коробке, укутанные несколькими слоями ваты: игрушки тридцатых-сороковых годов прошлого уже века. Пирамидки, шары, кружочки. Опасные — ими можно пораниться. И очень хрупкие — их легко раздавить ненароком.
Настоящее и любимое — может разбиться и ранить. Но всегда будет возвращаться — воспоминанием с привкусом крови из ранки. Когда не стало ни папы, ни мамы, как память о них у меня остались два стеклянных журавлика, подаренные им на свадьбу. Даже после развода мама хранила их. Хрупкие, прозрачные, трепетные стояли они, соприкасаясь тонкими шейками. Я часто смотрел на них. Только лет в пятнадцать мама впервые позволила мне взять их в руки — я осторожно подержал, рассмотрел, и, помню, от торжественности момента и переживаемой ответственности у меня даже ладони вспотели. Потом поставил на место.
Они стояли и в моем доме, пока уборщица не смахнула их тряпкой. Один разбился вдребезги, второй поломался. Во мне это отозвалось сильной болью, которой никто не понял. Никто не понимал, что они для меня значили, журавлики эти. Им сейчас лет по пятьдесят уже было бы. Горько и обидно. Очень. Я расстроился так, что даже говорить не мог ни с кем. Будто в них — души моих родителей жили, в журавликах этих, что с детства были со мной. Теперь один стоит, второго склеить не получилось. Как в жизни: сперва папа ушел — сначала от мамы, потом умер — тоже раньше мамы.
Утраты, поломки, потери — я всегда очень болезненно реагировал на них и долго переживал, если у меня что-то портилось или терялось. Но жить — значит, постоянно кого-то терять. Родных. Любимых. Друзей. Чтобы стать одиноким. Нет, одинокими не становятся — одинокими рождаются. Это уже потом мы обрастаем всякими связями и размышляем о них — радуемся им или тяготимся, утрачиваем их или поддерживаем. Они, как ветви упавшего дерева: царапают и не пускают вперед. А соберешься с силами — рубанешь и — в костер: горят, потрескивая. Греют. Радуют, протуберанцами устремляясь в небо. Запрокинешь голову, посмотришь на звезды и — всё становится правильным. И вдруг понимаешь: один. Один? Один! В целой Вселенной.
Но где-то в этой Вселенной все наши потери целы и невредимы. Потому что жизнь не вмещается в точку настоящего. Она — поток.
4.
Последнее лето
Моя мама, Наталья Леонидовна, умерла, когда мне было 25 лет. Может быть, теперь я начинаю идеализировать ее образ, но она была светлым источником моего «Я». Мой характер, мое мироощущение, психофизика моих отношений с миром — от нее.