Он остановился и долго стоял у канала. Когда они успели прорыть его здесь? Давно не выбирался сюда. Больше года не бывал в Кадриорге. Последний раз, когда встречался с Павлом в кафе Luik. Павел был взволнован. Ему предстояло судиться. Второе опротестование. Сам понимает, что безнадежно. Зачем тогда? Это личное. Не стал спрашивать. Бледный и нервный. Взгляд убегал вдаль. Черные злые глазки. Сам весь седой, лицо белое, глаза черные, узкие. Щурился. Черты натягивались. Точно он целился. Сидел, смотрел в будущее и проговаривал:
Медленные сухие листья. Перечеркивая аллею. Наискось. Как тот снег.
Почему-то он подумал о Косте: лежит сейчас в своей комнатке в спальном мешке, а сама комнатка – это кабинка, скользящая по канату над бездной. Он смотрел на один из сухих листьев, что, покачиваясь, мягко падал, и этот лист превращался в комнату Кости.
А где-то там море. Которого я не вижу. Не слышу. Но чую. Где-то там. Надо к морю. К морю. Сейчас. Пять утра, 7 декабря, 2014. И на море. И здесь. Везде. Во всей Европе. Мой день рожденья.
Он не любил свой день рожденья.
Родители заставляли наряжаться и наводить дома порядок, помогать готовить и накрывать на стол. Он очень рано – уже лет в десять – все это возненавидел, и даже подарки не спасали. С тех пор как ему исполнилось шестнадцать, он не отмечал: поговорил сначала с отцом, тот пожал плечами – «как хочешь», уговорил мать, она расстроилась, жене не пришлось объяснять (Аэлита всегда поздравляла, в прошлом году прислала эсэмэс). В декабре он себя ощущал как собака соседей, которых давно нет. Они были старики. Говорили, что собака (как же ее звали?) в декабре начинает прятаться в ванную комнату. Боялась фейерверка и петард.
Семенов бросал писать в декабре. Не позволял себе впадать в мечтательное состояние. Потому что невыносимы были петарды. Неожиданно взрывались, вырывая из забытья. Он дергался. Так можно до инфаркта себя довести. Или ракета! Идешь, обкатываешь строфу, подбираешься к рифме, тебе кажется, что ты поймал ее, и, чтобы окончательно удостовериться, что все части подогнаны, ничто не сбоит, прощупываешь каждое слово, как перебирают четки, и вдруг над твоей головой раздается сухой треск – огни, все небо в огнях, – смотришь ошалелый и не понимаешь… Мысль обрывалась, как раненая, уползала в нору, откуда ее было не достать. Семенов старался к декабрю закончить все, с чем он возился (хотя бы в уме). Он настраивался на иной лад. Загонял поэзию в стол. Быстрым трезвым шагом шел в магазин. Бежал на автобус. Никаких стихов, никаких записок. Не брал с собой блокнот. В автобусах не садился, чтобы не убаюкало. Таким он себя не любил. Казался сам себе чужим. Появлялись пошлые мысли-шутки.
Ненавижу зиму.
Зимой, как никогда, тянуло выпить; держался, но по весне срывался, всегда по весне…
Памятник Крейцвальду. Птичий помет на лбу. Пруд спокоен, как зеркало Лавкрафта. Посмотреться? Плохая примета. Кто сказал? Вода зеленая. Посмотреться и увидеть на себе саван.
К морю!
Где-то там море, которое не знает счета волн. А у меня в голове календарь, со времен школы дни недели поделены на шесть дневниковых клеток. Воскресенье выпадает. Его не было в школьном дневнике. Поэтому чувствую себя потерянным по воскресеньям.
Надо к морю. Постоять. Подышать. Послушать. Пусть его бормотание станет моим бормотанием. Пусть его дыхание станет моим дыханием.