— Это протез Васюткина… У него что-то не ладится с шарнирами. Заедает. А вообще протез замечательный, — не замечая ужаса на лице сына, бормотал Селезнев-старший, углубившись в механизм кожано-никелированной руки. — Мы так и эдак колдовали вместе с Васюткиным, но не разобрались, что к чему. Может быть, чепушинка — какой-нибудь винтик надо расслабить или, наоборот, подкрутить… Хитрая штуковина… Ленинградские протезисты отказались чинить — отдавайте, говорят, в Москву, на фабрику-изготовитель — там или починят, или заменят. В общем, захвати протез с собой, отнеси на фабрику, квитанцию и адрес я тебе дам. Много времени это не займет. А потом дашь проводнику, он протез в Ленинград доставит, а мне позвонишь и сообщишь номер поезда и вагона, я встречу.
Пока Селезнев-старший все это бормотал, перед Селезневым-младшим проходили чудовищные по унизительности картины: он сдает в аэропорту свой красно-синий американский чемодан «Ларк» на «молнии» с закодированным замком и что-то лепечет о ручной клади, заливаясь краской. Держа в руках неудобный, задевающий всех вокруг бумажный сверток, перехваченный бечевкой, он идет к контрольному пункту воздушной безопасности, контролерша бесцеремонно надрывает сверток, и оттуда зловеще высовывается черная перчатка. Изумленно-любопытные взгляды, хихиканья, шуточки — как все это унизительно, как это все недостойно его, Игоря Селезнева, летящего в свое блистательное будущее почему-то с чьей-то кожано-никелированной рукой. Затем он, потупясь, входит в салон самолета и торопливо заталкивает сверток на верхнюю полку, прикрыв его своим светло-кофейным макси-плащом копенгагенского производства. Но неумолимая стюардесса замечает его трюк, возвращает ему сверток, ошарашенно увидев сквозь прорванную бумагу все ту же проклятую черную руку. Он пытается засунуть этот сверток под сиденье, но не тут-то было. Выхода нет, и ему в течение всего полета приходится держать сверток, откуда так и лезут суставы, шарниры, ремешки под насмешливым взглядом загорелой соседки, высокомерно поставившей у своих обтянутых кремовой ослепительной юбкой колен сумку «Адидас» с торчащими оттуда двумя ракетками «Шлезингер». И это вместо того, чтобы небрежно поболтать с ней о Крис Эверт, о Борге, о преимуществах удара двумя руками у сетки, а заодно взять телефон, договорившись о том, как бы обновить желто-фосфорные мячи «Данлоп», ждущие своего звездного часа в серебристом жестяном цилиндре, летящем в Москву на дне его чемодана «Ларк». Протез Васюткина, как пограничный столб, отделил его, Игоря Селезнева, от мелодичного звона теннисных мячей, от запаха духов «Мицуко», веющего слева… А потом Игорь Селезнев представил свой визит на фабрику-изготовитель, стояние в очереди вместе с инвалидами, пахнущими пивом и копченым лещом, жалкое разворачивание протеза, сование квитанции наглой приемщице со стекляшками под рубин в мясистых мочках, упрашивание проводника «Красной стрелы» передать этот сверток в Ленинграде…
— Я не понимаю, какая связь между мной и протезом Васюткина? — передернулся Селезнев-младший. — Почему я должен всем этим заниматься?
— Какая связь? — медленно переспросил Селезнев-старший. — Да хотя бы такая, что без таких, как Васюткин, тебя бы не было. Не было бы ни твоей золотой медали, ни твоего английского, ни твоего тенниса… Я знал, что откажешься. Но все-таки тайком надеялся. Не получилось… Это не проблема отцов-детей, как ты говоришь. Дело не в поколениях… У тебя другое классовое самосознание.
— Ветхие категории… Ну, и к какому же классу я принадлежу, по-твоему? — усмехнулся Селезнев-младший.
— К самому отвратительному — к классу карьеристов.
— Но ты же сам сделал карьеру, по сравнению, скажем, с Васюткиным, — усмехнулся Селезнев-младший.
— Я делал не карьеру, а жизнь. Но не для себя, а для других… — ожесточенно отрубил Селезнев-старший.
— Ну, для себя немножко тоже… — съязвил Селезнев-младший.