Каждого нагнувшегося к витрине человека она видела наоборот, потому что его лицо оказывалось перевернутым. Но только сначала. Чем дальше, тем больше тот вид наоборот становился единственным, безальтернативным. Так, со временем, лицо наклонившегося к витрине перестало быть для нее перевернутым. Перевернулась сама перевернутость. Улыбка стала контуром губ с вниз, а не вверх уехавшими углами. Сдвинутые брови были внизу лица, под носом, и что-то говорили вместе с изгибами лба, оказавшимися еще ниже. Метафора другого — незнакомого, перевернутого — взгляда стала единственной и первичной истиной. Единственной и первичной ложью. Неважно чем, важно — что единственным. Все новое как-то на глазах уничтожало все старое, не оставалось никаких критериев, не очень ясно, что Апсихе считала собой, что — движением, что — окружающими, склоняющимися к витрине, что — витриной. Не очень ясно, чем для Апсихе были плиты тротуара перед носом, чем — прохожие, будто летучие мыши, свисавшие с ее верхних век.
Вообще, что тут говорить. Но тишина — немногим тише: ведь все наверняка прекрасно видят эту курьезную, у нас на глазах постоянно манипулирующую умность-глупость, будто бы слова́ — темница, ложь, покров и замо́к для сути. Ну что за шутовское кривлянье, эх вы, словесные фотоаппараты для папарацци, что за мерзкие саги и псалмы «слова лгут» и иже с ними!
Слова — не больше, не меньше, не смысл. Слова-слова-слова — такие же безграничные и гибкие в игре, как и тишина. А ведь тишину кто-то тоже называет «тишиной» и уже думает, что спасает ее от вечной потерянности в неизвестности. Что высвобождает ее смысл, что придает смысл ее значению. В головах сложилось предназначение одного для другого: тишины — для слова, слова — для тишины. Они неразделимы, как две стороны значка, как корпус инструмента и воздух внутри него, инструмента, откликающегося — играющего — звучащего в наших руках, в виде духовых, таких как туба, флейта и ложе. Слова — мощные-мощные, а мощнее всего, когда они без вкуса, без запаха, когда их не опознать, когда они отрицают себя, пронзают насквозь вещи, и людей, и метафизику, поцарапанные феноменологией без шрамов, не гладят и не клеятся к смыслам, а отпускают их на свободу и освобождаются сами, парадоксальные, абсурдные, витальные слова, хватающие собеседника когтями за подол и, как орлы, поднимающие его в поднебесье, машут крыльями, а говорящий или слушающий, подвешенный в воздухе на орле-слове, только кричит, кричит от волнения, его держат за загривок когти здоровья, мчат на огромной скорости, его треплет ледяной или жаркий воздух высот, и он боится, что слово отпустит его из когтей, не думает о нем, только чувствует, как на огромной скорости несется вперед, несется сквозь то, что кто-то называет скалой, и не разбивается о мосты, башни, высокие деревья, скалы и горы, не разбивается, потому что никогда не называл скалу только скалой, потому то никогда не называл препятствие только препятствием, не добавив тут же к «скале» «облаков», или «наготы», или «полета», а к «препятствию» не мог не добавить «пути», «легкости», «подспорья», «холодильника» или иначе выстраивал из одного смысла другой, побольше. Побольше хотя бы настолько, чтобы не убил в этом полете слишком быстро.
Так слово, что несло его в крепких когтях по горам и долам, благодарило его, или нет — не слово, сам смысл благодарил его, смысл или бессмысленность полета, если хотите, пока нес его прекрасно и бессмертно, без придания смысла, определений, без препятствий или помощи, без «холодильников» и «полуночников», только со всем тем, что виделось и открывалось ему в полете, что он чувствовал, что сотрясало, что расширяло его, что раздувало его, что ослабляло и лечило, что охлаждало и питало его орущее горло, весь тот экстатичный и вместе с тем совершенно унылый, серый опыт того, что можно делать со своей страстью к языку. Или что язык может делать со своей страстью к смелости глотки.
И тогда, испытав такое обыденное и вместе с тем почти невыполнимое путешествие в когтях языка, можно пробовать забраться на его, слова-орла, крепкую ногу. Залезть через коготь и по ноге забраться на орла. А тогда уже под видом самого слова дождаться и схватить другого человека. И самому нести его. Показать, что не разбиться и не утонуть там, где разбиваются и тонут в дурных разговорах.
У Апсихе кружилась голова она что-то вспомнила —
викинги вертелись в голове
в плаванье по морю в плаванье голова в плаванье чувствует
сияние солнца
гостеприимно кинутое с небес
викинги в плаванье по голове
сопревшими телами
и в липких одеждах
плотные одежды затверделые от соли
от воды качаются
качаются мандарины
она что-то вспомнила
поле мандаринов на просторах
в голове вертятся мысли-мысли
множество параллельных линий мандариновых деревьев
на просторах группки людей
обступают семьями по одному дереву
тревожат корни мандариновых деревьев
грабельками и мотыжками и лопатками
собравшись семьями вокруг каждого
девятнадцатого дерева рыхлят землю
вертится в голове она что-то вспомнила
сцена открытой эстрады