По Дунаевщине мой папа прошел могучим ураганом. Его никто и ничто не сдерживало, и он «выступал» во всю свою силу! Было все: и радость, и слезы, и безудержное загульное застолье, и тяжкое похмелье, и концерт во фраке, и воспоминания, и «кровенные», и батька, и поминки, и Фекла, и нож, и драки. Деревня словно бы вздрогнула, всколыхнулась, словно обновилась…
Нас провожали всей Дунаевщиной. Все несли гостинцы «для Марки и его дочки от городской бабы»…
Но больше всех хлопотала Фекла: «Для Люськи, для Лели. — А потом увидит меня, покраснеет: — Для твоей мамки». Провожала нас до самого поезда. Десять километров пешком несла на себе самое тяжелое. Папе не дала: «У папки твоего живот увесь рваный…»
Всю жизнь папа втайне страдал за Феклу и за сына Володю. Всю жизнь им помогал… Когда я была с папой в деревне, Володя служил на флоте — он на восемь лет старше меня. Я его увидела позже… Он похож на папу, только нос с горбинкой, как у Феклы. После армии Володя стал шахтером в Дзержинске. Он и сейчас там живет.
Когда папа умер, Володя приехал на похороны со своим старшим сыном. Мы стояли рядом, такие разные, но очень родные. А напротив стояла «Ляксандровна» — так называл Володя мою маму. Я все время смотрела на Володины руки — большие, сильные, точно как у папы, и, точно как у папы, на них были черные точки от угля…
Став взрослым, он все понял, простил отца. Но разве можно было его не простить? Ведь это же был папа… Он был таким. Вот и все.
Фекла так никогда больше и не вышла замуж, все ждала своего «Марку».
Мы стояли последний раз вокруг «Марки»: я, Володя, мама… и молчали…
«Спи спокойно, дорогой папа, — сказал, наконец, Володя. — Хай земля тебе будить пухум…» Первый раз в моей жизни папу при мне еще кто-то называл папой…
Тогда, в 1946 году, когда мы возвращались домой в Харьков, папа меня попросил: «Не нада, дочурка, не гавари Лели… Ты же ее знаешь, не пойметь, начнеть вырабатывать себе разное…» — И заплакал. Я опять его сильно любила, даже еще сильнее.
Совсем безнадежно
Вернулся раненый Паштетик, он сильно хромал. Паштетик работал в пивной на базаре, зарабатывал неплохо. Он предложил папе тоже поработать в пивной, чтобы продержаться, но мама об этом и слышать не хотела.
В доме у нас было совсем безнадежно. Кончилась деревенская картошка, кончилась мука, папа метался по городу, от дружка к дружку, по учреждениям, но работы по специальности все не было. И вскоре папа, провожая меня в школу, шепнул, чтобы я его нашла на базаре в пивной: «Нада, дочурка, мне подсобить. Тока маме ни звуку». После школы я прямиком — по Рымарской через Бурсацкий, на базар — к папе!
… Скоро в пивной появились постоянные клиенты — папины и мои поклонники. Все желали угостить баяниста. Буфетчик наливал клиенту водку, а папе воды. Папа весело чокался, говорил свое «за честь, за дружбу», а вечером получал деньги за водку, которую не пил. Зато холодной воды ему приходилось выпивать больше литра за вечер. «Вот баянист, какой здоровый, черт! Как пьет! И не пьяный», — удивлялись посетители, и папин авторитет еще больше вырастал.
Мои походы к папе держались в строгом секрете от мамы. Если бы от этом узнала Матильда Владимировна?! Да меня бы с позором выгнали из обеих школ… А я бегу без оглядки к папочке в пивнушку, которую он называл солидно — буфетом. «Да работаю щас временно ув одном буфете… Скоро вже будить настыящая работа». Настоящей работы еще долго не было, но жить нам стало немного легче.
Я пела, а клиенты, бывшие фронтовики, большей частью, израненные, потерявшие родных, теплели, оттаивали, начинали вспоминать… У буфетчика — больше заказов, папа чаще пил холодную воду, а мне сыпались деньжата и очередной заказ:
(Папа на басах: па-па-па-па).