Все дрались за Фулона. Наконец люди поняли, что если они хотят сполна насладиться его агонией, надо распределить роли, в противном случае он будет тут же растерзан на части.
Поэтому одни стали держать Фулона, у которого не было уже даже сил кричать. Другие, сорвав с него галстук и разодрав одежду, накинули ему на шею веревку. Третьи, взобравшись на фонарь, спустили оттуда веревку, которую их товарищи накинули на шею бывшему министру.
Затем его с веревкой на шее и связанными за спиной руками приподняли и показали толпе.
Когда толпа вдоволь налюбовалась на страдальца и вдоволь похлопала в ладоши, был дан сигнал, и Фулон, бледный, окровавленный, под гиканье, внушавшее ему больший страх, чем сама смерть, взвился к железной деснице фонаря.
Наконец-то все, кто до сих пор ничего не мог разглядеть, увидели врага, реющего над толпой.
Раздались новые выкрики: это были возгласы недовольства: зачем так быстро убивать Фулона?
Палачи пожали плечами и молча указали на веревку.
Веревка была старая, сильно обтрепанная.
Когда Фулон начал биться в предсмертных судорогах, последние нити окончательно перетерлись, веревка оборвалась и полузадушенный Фулон рухнул на мостовую.
Это была лишь прелюдия к казни, лишь преддверие смерти.
Все ринулись к жертве; но никто уже не боялся, что Фулон может убежать: падая, он сломал ногу ниже колена.
И все же послышалась брань, брань нелепая и никак не заслуженная: палачей обвиняли в неумении, а ведь они, напротив, были столь хитроумны, что выбрали ветхую, отслужившую свой срок веревку в надежде, что она перетрется.
Надежда эта, как мы видим, оправдалась.
Веревку связали и вновь накинули на шею несчастному; Фулон, полумертвый, безгласный, блуждающим взором обводил толпу, ища, не найдется ли в этом городе, именуемом центром цивилизованного мира и охраняемом ста тысячью штыков короля, назначившего его, Фулона, министром, хотя бы один штык, защищающий его от этой орды каннибалов.
Но вокруг не было ничего, – ничего, кроме ненависти, кроме оскорблений, кроме смерти.
– Убейте меня, но только не мучайте так жестоко, – взмолился Фулон в отчаянии.
– Вот еще, – ответил чей-то голос, – почему это мы должны сокращать твою пытку, ведь ты-то вой как долго нас мучил!
– Вдобавок, – подхватил другой голос, – ты не успел даже переварить крапиву.
– – Постойте! Погодите! – кричал третий. – Мы приведем сюда его зятя Бертье! На фонаре напротив как раз есть место!
– Посмотрим, какие рожи состроят тесть и зятек, когда увидят друг друга! – прибавил четвертый голос.
– Добейте меня! Добейте меня! – молил несчастный Тем временем Байи и Лафайет просили, заклинали, требовали, пытаясь пробиться сквозь толпу; вдруг Фулон снова взвивается вверх, но веревка снова рвется, и их просьбы, мольбы, судорожные рывки, не менее мучительные, чем у страдальца, тонут, гаснут, растворяются в дружном хохоте, которым толпа встречает это новое падение.
Байи и Лафайета, еще три дня назад подчинявших своей воле шестьсот тысяч парижан, сегодня не слушают даже дети. Поднимается ропот; эти двое мешают, они портят спектакль.
Тщетно Бийо пытался помочь им растолкать народ; могучий фермер сбил с ног двадцать человек, но чтобы добраться до Фулона, ему понадобилось бы уложить на месте пятьдесят, сто, двести человек, а между тем силы его были на исходе; и когда он остановился, чтобы отереть пот и кровь, которые струились по его лицу, Фулон в третий раз взвился до самого шкива фонаря.
На этот раз его пожалели, нашли новую веревку.
Осужденный испустил дух. Мертвому уже не больно.
Толпе достало полминуты, чтобы убедиться, что искра жизни в жертве угасла. Тигр прикончил добычу, теперь ее можно было терзать.
Труп, сброшенный с вершины фонаря, не успел коснуться земли. Его разорвали в клочки прямо в воздухе.
Голову тотчас оторвали от тела и надели на пику. В ту эпоху было очень модно носить таким образом головы врагов.
Это зрелище вселило в Вайи ужас. Голова Фулона казалась ему головой Медузы Горгоны.
Лафайет, бледный, со шпагой в руке, с отвращением оттолкнул охрану, которая просила прощения за то, что сила оказалась не на ее стороне.
Бийо, в гневе топая ногами и нанося удары направо и налево, как горячий першеронский конь, вернулся в Ратушу, чтобы не видеть того, что происходило на этой залитой кровью площади Что касается Питу, его мстительный порыв сменился судорожным отвращением, он спустился к берегу реки, где закрыл глаза и заткнул уши, чтобы ничего не видеть и не слышать.
В Ратуше царила подавленность; выборщики начали понимать, что никогда не смогут заставить толпу свернуть с ее пути, пока она сама не захочет.
Когда разъяренные мстители волокли обезглавленное тело Фулона к реке, из-за мостов вдруг послышался новый крик, новый раскат грома.
На Ратушную площадь мчался гонец. Толпа уже знала, какую новость он несет. Она верит в чутье самых ловких своих вожаков – так свора гончих берет след, полагаясь на чутье лучших своих ищеек.
Толпа теснится вокруг гонца, окружает его; она чувствует, что найдена новая дичь; она догадывается, что речь пойдет о г-не Бертье.
Так и есть.