И то сказать, более месяца он по-настоящему питался лишь раз в неделю, когда бывал у сапожника Шанца, в остальные же дни голодал, поддерживая жизнь лишь чаем или теплой водой, которую еще мог получить бесплатно. При этом с каким-то ужасным удовлетворением он наблюдал, как тело его день ото дня разрушалось, подобно его одежде.
Когда он шел по улице и прохожие показывали на него пальцем, школьные товарищи шептались за его спиной и высмеивали, а уличные мальчишки отпускали шуточки, – он только крепче сжимал зубы, но внутренне соглашался с доносившимися отовсюду насмешками.
Но стоило ему оказаться у сапожника Шанца, как он начисто обо всем забывал. Здесь он находил добрых людей, здесь его сердце смягчалось. С насыщением тела мысль и воображение испытывали подъем, сама собой возобновлялась философская беседа с Шанцем, длившаяся порой часами, Райзер снова начинал дышать полной грудью, и его ум как бы получал порцию свежего воздуха – здесь в пылу разговора Райзер рассуждал о разных предметах столь весело и непринужденно, словно во всем мире не было ничего, что прежде его так угнетало. О своем жизненном положении он не заикался ни единым словом.
Даже своему кузену, изготовителю париков, он никогда не жаловался, бывая у него в доме, и всегда уходил, как только замечал приготовления к еде. И все же был у него один хитроумный прием, которым он пользовался, чтобы окончательно не погибнуть от голода.
Каждый раз он просил у кузена для своей собаки, которой никогда не имел, корки от теста, в коем тот запекал волосы для париков, эти-то корки вместе с бесплатными обедами у сапожника и теплой водой составляли все его пропитание.
Когда тело получало хоть какую-то пищу, к нему снова возвращалось бодрое расположение духа. У него оставался еще старый том Вергилия, который букинист не хотел купить. В этой книге он стал читать «Эклоги». В еженедельнике «Вечерние часы», взятом у Филиппа Райзера, его привлекло стихотворение «Отрекшийся от Бога», которое он, заодно с несколькими прозаическими отрывками, выучил наизусть. Но подступавший голод опять гасил в нем поэтическую искру и обессиливал душу. Чтобы хоть как-то предотвратить умерщвление всякой деятельности в себе, он вновь прибег к детским играм, в основе своей разрушительным, – собрал большую кучу вишневых и сливовых косточек, уселся на пол и расположил их в боевом порядке. Самые крупные среди них он с помощью чернил пометил буквами и разрисовал разными знаками, назначив их военачальниками, потом взял молоток и, зажмурив глаза, уподобился слепому року, обрушивая удары молотка направо и налево. Когда же он снова открыл глаза, то с тайным удовлетворением стал наблюдать произведенное им ужасное опустошение и погибших раздавленных героев, валявшихся тут и там среди куч безымянных тел. Потом он сравнивал воинскую удачу двух армий и подсчитывал потери с обеих сторон.
За этим занятием он нередко проводил полдня – так бессильная детская месть разрушавшей его судьбе создала своеобразный мир, который он сам мог разрушать по своему произволу. Сколь детски смешной ни показалась бы эта игра стороннему наблюдателю, в основе своей она была лишь ужаснейшим следствием, быть может, самой крайней степени отчаяния, до которой только могло довести смертного человека сцепление жизненных обстоятельств.
Отсюда, впрочем, можно видеть, как недалек он был тогда от буйного помешательства. И все же его душевное состояние было небезнадежным, покуда в нем еще теплился интерес к детской игре в сливовые и вишневые косточки, но только – пока интерес не возрождался: стоило ему начать рисовать пером на бумаге маршруты войсковых передвижений или процарапывать их ножом прямо на столе, как наступали ужаснейшие минуты: само существование ложилось на него невыносимой ношей, и это рождало в нем не боль или грусть, а досаду, – он начинал дрожать всем телом, и ничего ему не хотелось больше, чем, наконец, стряхнуть ее с себя.
Дружба с Филиппом Райзером не стала ему подспорьем, поскольку и у того жизнь складывалась немногим лучше – и как два странника, обреченные на муки жажды посреди раскаленной пустыни, бывают не в силах ни вести беседу на ходу, ни поддержать друг друга – таковы же были отношения между Антоном Райзером и Филиппом Райзером.
Но в это время тот самый Г., который некогда играл умирающего Сократа (откуда и пошла кличка Райзера), решил к нему переселиться. Обстоятельства их были схожими, хотя, в отличие от Райзера он довел себя до такого положения собственным небрежением. В нем Райзер обрел достойного компаньона.
Вскоре к ним присоединился еще один юноша, крестьянский сын М., дела которого шли столь же плохо, как и у этих двух. Так в четырех стенах собрались трое людей, беднее коих едва ли когда приютила хоть одна комната. Проходило по нескольку дней, а они все перебивались с кипятка на хлеб. Правда, Г. и М. имели еще кое-где бесплатные обеды.