Но насколько мало это его трогает, показывает уже процитированное выше и написанное на следующий день письмо Леонтьеву (Щеглову), вот еще один фрагмент из него: «Денно и нощно мечтаю о хуторе. Я не Потемкин, а Цинциннат. Лежанье на сене и пойманный на удочку окунь удовлетворяют мое чувство гораздо осязательнее, чем рецензия и аплодирующая галерея. Я, очевидно, урод и плебей»[160]. Действительно, больше всего на свете хочется сейчас уставшему от глупой суеты Антону удрать из города в тихое село и предаться там своему любимому виду спорта — рыбной ловле. В письмах Чехова этого периода все чаще звучат нотки горечи и разочарованности. «Я прочел снова Вашу пьесу… — писал он еще в декабре 1888 году Суворину. — Ее достоинства и недостатки — это такой капитал, которым можно было бы поживиться, будь у нас критика. Но этот капитал будет лежать даром непроизводительно до тех пор, пока не устареет и не выйдет в тираж. Дующий в шаблон Татищев, осел Михневич и равнодушный Буренин — вот и вся российская критическая сила. А писать для этой силы не стоит, как не стоит давать нюхать цветы тому, у кого насморк. Бывают минуты, когда я положительно падаю духом. Для кого и для чего я пишу? Для публики? Но я ее не вижу и в нее верю меньше, чем в домового: она необразованна, дурно воспитана, а ее лучшие элементы недобросовестны и неискренни по отношению к нам. Нужен я этой публике или не нужен, понять я не могу. Буренин говорит, что я не нужен и занимаюсь пустяками. Академия дала премию — сам черт ничего не поймет. Писать для денег? Но денег у меня никогда нет, и к ним я от непривычки иметь их почти равнодушен. Для денег я работаю вяло. Писать для похвал? Но они меня только раздражают. Литературное общество, студенты, Евреинова, Плещеев, девицы и проч. расхвалили мой «Припадок» вовсю, а описание первого снега заметил один только Григорович. И т. д. и т. д. Будь же у нас критика, тогда бы я знал, что я составляю материал — хороший или дурной, все равно, что для людей, посвятивших себя изучению жизни, я так же нужен, как для астронома звезда. И я бы тогда старался работать и знал бы, для чего работаю. А теперь Вы, я, Муравлин и проч. похожи на маньяков, пишущих книги и пьесы для собственного удовольствия. Собственное удовольствие, конечно, хорошая штука; оно чувствуется, пока пишешь, а потом? Но… закрываю клапан. […] Вообще живется мне скучно, и начинаю я временами ненавидеть, чего раньше со мною никогда не бывало. Длинные, глупые разговоры, гости, просители, рублевые, двух- и трехрублевые подачки, траты на извозчиков ради больных, не дающих мне ни гроша, — одним словом, такой кавардак, что хоть из дому беги. Берут у меня взаймы и не отдают, книги тащат, временем моим не дорожат… Не хватает только несчастной любви»[161]. Однако он не делал даже и попытки найти себе эту «несчастную любовь»… Притворяясь, будто для него весьма привлекательны подружки сестры Маши, которых она приводила в дом, Антон на самом деле ухаживал за девушками разве только ради того, чтобы позабавиться. Так, вроде бы пленила его красавица Лидия Мизинова, которую все называли Ликой, юная пышнотелая восемнадцатилетняя девица с ослепительно белой кожей, вьющимися пепельными волосами и искрящимися серыми глазами. Она подменяла при необходимости учителей в той же гимназии, где Маша преподавала историю и географию. Чехов поначалу был покорен обаянием Лики, ее правильными чертами, ее нежной улыбкой, но чем больше интереса проявляла к нему сама барышня, тем насмешливее и уклончивее была его ответная реакция. Другой примечательной подругой Марии Чеховой была преподавательница математики Ольга Кундасова. Приветливое лицо, хотя черты и тяжеловаты и немного мужеподобны, полное нежелание следовать моде… Ольга всегда носила одно и то же платье: черное с маленьким белым воротничком, перехваченное в талии широким кожаным поясом, — и так страстно любила астрономию, что Антон прозвал девушку «астрономкой». Искренняя, увлекающаяся, экзальтированная, она с полуслова дала понять писателю, что испытывает к нему чувство куда более сильное, чем просто товарищеское. А он? Он тут же и спасовал перед этим. Поговаривали, будто Чехов попросту боится женщин. Но, если быть более точным, надо сказать, что он опасался, привязавшись к одной из них, еще больше нагрузить себя, и так уже измученного многочисленными заботами.