Требование объективного подхода в рамках повествования не мешало Чехову утверждать необходимость строгого отбора деталей при описании или реплик в диалоге. Со своей стороны, несмотря на то что Чехов провозглашал себя реалистом, на самом деле он все больше склонялся к искусству импрессионизма в литературе, делая легкие, не связанные один с другим мазки или штрихи. Его произведения полны тонких аллюзий, мимолетных, как бы рассеивающихся, подобно дымку, замечаний… И своему собрату по перу Лазареву-Грузинскому, разбирая его произведения, он дает совет избегать традиционного стиля, приводящего к банальности. «Ваш недостаток: в своих рассказах Вы боитесь дать волю своему темпераменту, боитесь порывов и ошибок, т. е. того самого, по чему узнается талант, — пишет Чехов. — Вы излишне вылизываете и шлифуете, все же, что кажется Вам смелым и резким, Вы спешите заключить в скобки и в кавычки (напр. «В усадьбе»). Ради Создателя, бросьте и скобки и кавычки! Для вводных предложений есть отличный знак, это двойное тире ( — имярек — ). Кавычки употребляются двумя сортами писателей: робкими и бесталанными. Первые пугаются своей смелости и оригинальности, а вторые… заключая какое-либо слово в кавычки, хотят этим сказать: гляди, читатель, какое оригинальное, смелое и новое слово я придумал!
И не подражайте Вы Билибину! Надо быть мужественным, сильным, а Вы в описаниях медового месяца и т.Ўп. вдаетесь в сентиментально-игриво-старушечий тон, свойственный Билибину. Не надо этого… Описания природы у Вас недурны, Вы хорошо делаете, что боитесь мелочности и казенщины. Но опять-таки Вы не даете воли своему темпераменту. У Вас нет поэтому оригинальности в приемах. Женщин нужно описывать так, чтобы читатель чувствовал, что Вы в расстегнутой жилетке и без галстука, природу — то же самое. Дайте себе свободы»[150].
«Дать себе свободу», отказаться от политического пустозвонства или бессмысленного философствования, уклониться от законов, диктуемых разными литературными школами, идти вперед одиноким путем, который ты выбрал сам, опираясь только на собственные твердость и сдержанность, — вот в чем, по Чехову, заключалось кредо настоящего писателя. В этой замкнутости, в этом нежелании примкнуть к какой-либо группировке Антон снова исповедуется, отвечая на письмо Плещеева, содержавшее отзыв о его рассказе «Именины»: «Правы Вы и в том, что не таите, а прямо высказываете свое подозрение: не боюсь ли я, чтобы меня сочли либералом? Это дает мне повод заглянуть в свою утробу. Мне кажется, что меня можно скорее обвинить в обжорстве, в пьянстве, в легкомыслии, в холодности, в чем угодно, но только не в желании казаться или не казаться… Я никогда не прятался. […] Правда, подозрительно в моем рассказе стремление к уравновешиванию плюсов и минусов. Но ведь я уравновешиваю не консерватизм и либерализм, которые не представляют для меня главной сути, а ложь героев с их правдой. […] Неужели и в последнем рассказе не видно «направления»? Вы как-то говорили мне, что в моих рассказах отсутствует протестующий элемент, что в них нет симпатий и антипатий… Но разве в рассказе от начала до конца я не протестую против лжи? Разве это не направление? Нет? Ну, так, значит, я не умею кусаться или я блоха…»[151]
Яростно защищая необходимость неангажированности для прозаика, Чехов не забывал при этом, что он — человек театра и что тут тоже неангажированность — неписаный закон. На словах он театр ненавидел, на деле все-таки не мог устоять перед ним, был совершенно околдован миром, сотворенным из грима и папье-маше, и, чувствуя все это, писал Суворину: «Надо всеми силами стараться, чтобы сцена из бакалейных рук перешла в литературные руки, иначе театр пропадет»[152]. В письмах же к Леонтьеву (Щеглову) он то называл театр корью, заразной болезнью больших городов, от которой нужно избавляться, а не любить ее, что вредно для здоровья и опасно, то — змеей, сосущей кровь драматурга, то вообще эшафотом, где его, драматурга, казнят: «Современный театр — это мир бестолочи, тупости и пустозвонства!»[153]