— Аминь, аминь, как говорил лорд-герольдмейстер, — отозвался Олдбок, меняя домашние туфли на пару крепких башмаков с черным суконным верхом, которые он называл штиблетами. Они отправились, и Олдбок лишь раз отклонился от прямого пути, свернув к могиле Джона Гернела, о котором сохранилась память как о последнем экономе аббатства, проживавшем в Монкбарнсе.
Под древним дубом на полого спускавшемся к югу пригорке, с которого за двумя или тремя богатыми поместьями и Масселкрейгским утесом открывался вид на далекое море, лежал поросший мхом камень. На нем в честь усопшего была высечена надпись, полустертые буквы которой, по утверждению мистера Олдбока (хотя многие его оспаривали), можно было прочесть следующим образом:
— Вы видите, как скромен был автор этой посмертной хвалы: он говорит нам, что честный Джон умел делать из одного ведра пять кварт вместо четырех; что пятую кварту он отдавал женщинам своего прихода, а в остальных четырех отчитывался перед аббатом и капитулом; что в его время куры прихожанок постоянно несли яйца; и что, к удовольствию дьявола, женам прихожан доставалась пятая часть доходов аббатства; а также, что судьба неизменно благословляла детьми семейства всех почтенных людей — еще одно чудо, которое они, как и я, должны были считать совершенно необъяснимым. Однако пойдем, оставим Джона Гернела и двинемся к желтым пескам, где море, как разбитый неприятель, отступает теперь с поля того сражения, которое оно дало нам вчера.
С этими словами он повел Ловела к пескам. На дюнах виднелось несколько рыбачьих хижин. Лодки, вытащенные высоко на берег, распространяли запах растопленной жарким солнцем смолы, который соперничал с запахом гниющей рыбы и всяких отбросов, обычно скопляющихся вокруг жилья шотландских рыбаков. Не смущаясь этим букетом зловонных испарений, у двери одной из хижин сидела женщина средних лет с лицом, обветренным жестокими бурями. Она чинила невод. Туго повязанный платок и мужская куртка делали ее похожей на мужчину, и это впечатление еще усиливалось крепким сложением, внушительным ростом и грубым голосом этой женщины.
— Чем нынче я могу служить, ваша милость? — сказала или, вернее, прокричала она, обращаясь к Олдбоку. — Могу предложить свежую треску и мерлана, камбалу и круглопера.
— Сколько за камбалу и круглопера? — спросил антикварий.
— Четыре шиллинга серебром и шесть пенсов, — ответила наяда.
— Четыре черта и шесть бесенят! — воскликнул антикварий. — Ты думаешь, я с ума спятил, Мегги?
— А вы думаете, — подбоченясь, перебила его бой-баба, — что мой хозяин и сыновья обязаны выходить в море в такую погоду, как вчера, да и сегодня еще, да при такой волне, и ничего не получать за свою рыбу, а только выслушивать ругань — так, что ли, Монкбарнс? Ведь вы не рыбу покупаете, а жизнь людей!
— Ладно, Мегги, я дам тебе хорошую цену: шиллинг за камбалу и круглопера, или по шесть пенсов за штуку. И если ты всю свою рыбу сбудешь так же выгодно, твой хозяин, как ты его называешь, и сыновья останутся довольны уловом.
— Будут довольны, черта с два! Лучше бы их лодку разбило о Беллскую скалу. Шиллинг за две такие чудесные рыбины! Надо же додуматься!
— Хватит, хватит, старая ведьма! Снеси свою рыбу в Монкбарнс и посмотри, что тебе даст за нее моя сестра.
— Ну, нет, Монкбарнс, черта с два! Лучше я сторгуюсь с вами. Уж на что вы скупы, а мисс Гризи еще скупее. Я отдам вам рыбу, — продолжала она более мягким тоном, — за три с половиной шиллинга.
— Полтора шиллинга! Не хочешь — не надо!
— Полтора шиллинга! — громко выразила Мегги свое изумление и горестно произнесла, когда покупатель повернулся, чтобы уйти: — Видно, вам вовсе не нужно рыбы! — Но, заметив, что он решительно удаляется, она сейчас же закричала вдогонку: — Я дам вам еще… Еще полдюжины крабов на соус за три шиллинга и рюмку бренди.
— Хорошо, Мегги, полкроны и рюмку бренди!
— Ну что ж, вашей милости непременно нужно поставить на своем! Впрочем, рюмка бренди сейчас стоит денег. Винокуренный завод не работает.
— Надеюсь, он и не будет работать, пока я жив, — сказал Олдбок.