– Может быть, я и виноват, – отвечал Гоголь, – но что же мне делать, когда я как нарочно натыкаюсь на картины, которые еше хуже моих. Вот хотя бы и вчера, иду в церковь. Конечно, в уме моем уже ничего такого, знаете, скандалезного не было. Пришлось идти по переулку, в котором помешался бордель. В нижнем этаже большого дома все окна настежь; летний ветер играет с красными занавесками. Бордель будто стеклянный; все видно. Женшин много; все одеты будто в дорогу собираются: бегают, хлопочут; посреди залы столик покрыт чистой белой салфеткой; на нем икона и свечи горят… Что бы это могло значить? – У самого крылечка встречаю пономаря, который уже повернул в бордель.
– Любезный! – спрашиваю. – Что это у них сегодня?
– Молебен, – покойно отвечал пономарь. – Едут в Нижний на ярмонку; так надо же отслужить молебен, чтобы господь благословил и делу успех послал.
Матушка ужасно боялась большого света, и к сроку выпуска из Екатерининского института приехала в Петербург. Взяв дочку из института, пересадила прямо в тарантас и отправилась в деревню на почтовых. Ямшики не были посвяшены в виды матушки и, закладывая на станциях лошадей, изъяснялись между собою не обиняком.
Проехав несколько станций и вслушавшись в ямщицкую терминологию, добродетельная дочь спросила у добродетельной матери:
– Что это, матушка? Я <о> такой матери никогда не слыхала.
– Какой душечка?
– Ебеной, матушка! Вот Крестная мать, Посаженная мать, Родная мать, знаю, но Ебена мать, право, не знаю, что значит.
– Это значит, моя милая, как бы тебе объяснить… просто, так сказать, это ни больше ни меньше, так знаешь – дальняя родственница…
– Вот что! – и поехали, и приехали в деревню, и отдохнули, и поехали с визитами к соседям, из коих многие состояли с ними в дальнем родстве.
Подоспели именины чьи-то; собралось все соседство; загудела доморощенная музыка; начались танцы. Наша барышня стоит в паре с усатым драгуном; тот в ожидании очереди любезничает. Вдруг приехала какая-то дама; расцеловавшись с сидевшими дамами, пошла целоваться с танцующими.
– Кто эта дама? – спросил драгун у нашей барышни.
– Ебена мать.
– Как-с?
– Что такое???
– Ну да-с! Ебена мать, дальняя родственница.
У нас в России остряков больно не много. Язык ли наш или ум тому причиною, решить трудно. Есть и такие, которые при совершенно ординарных способностях обладали уменьем рассказывать несколько анекдотов, но зато эти немногие анекдоты они рассказывали в совершенстве. К числу таких рассказчиков в наше время принадлежали князь Эристов и Фед<ор> Серг<еевич> Чернышев.
Кн<язь> Эристов, бывший впоследствии генерал-аудитором морского ведомства, рассказывал всегда одни и те же истории, показывал одни и те же штуки. Вся прелесть историй заключалась в манере рассказа. Содержанием они не были богаты. Кажется, нижеследующая может держаться в этом собрании.
На стоянке в Польше Эристов присватался к молодой дочери своей хозяйки; дело пошло на лад, но к решительному увенчанию страсти представлялись два препятствия. Матушка спала за перегородкой, а пудель Азорка не отходил от молодой хозяйки. На крепость сна матушки понадеялись, Азорку с вечера как-то убрали и припрятали, и работа пошла благополучно. Но в самом разгаре дела кровать ли изменять стала или шум восторженного действия так был велик, что старуха проснулась.
– Зося! что это там у тебя?
– Не знаю, матушка, видно Азорка чешется…
– Проклятый пес! Спать не дает.
Притихли, успокоились, старуха захрапела, Эристов давай кончать, но не успел кончить, за перегородкой послышался шорох; спичка зашипела, комната осветилась, Эристов успел влезть под кровать и съежиться… Вошла старуха со свечой.
– Азорка? Где ты?
«Лежа под кроватью, – так рассказывал Эристов, – я должен был играть роль пуделя и отвечать старухе. Вот я давай об пол хуем: стук, стук, стук!»
– Поди сюда, Азорка!
«Как бы не так! Я только хуем об пол стук, стук, стук!..»
– Ну поди же сюда! Хочешь цвибака (сухарь)?
«А я стук, стук, стук…»
– Плут, знает, что я его поколотить хочу.
– Он не вылезет, мамочка, из-под кровати…
– Да я и сама это вижу. Ну, постой, дам я ему сухарь, авось успокоится.
И я давай грызть под кроватью прескверный сухарь, постукивая в лад хуем, пока матушка опять не захрапела.
Когда в Государственном Совете читали проект учреждения министерства государственных имушеств, князь Меншиков, выслушав заключение, в котором граф Киселев красноречиво изобразил блистательную будущность, строгий порядок и совершенное благосостояние государственных имушеств, и желая подразнить министра финансов, у которого отняли этот департамент, встал и, подойдя к графу Канкрину, сказал ему тихо:
– Граф! То-то будет теперь чудесно. Как вы думаете?
– Ваша светлость! – отвечал Канкрин. – Время покажет. А по моему: дело <одно> шупать, дело другое еть.
– Кто из русских генералов теперь самый сильный? Я не знаю ни одного силача.
– А я так знаю, – сказал Меншиков.
– Кого же?
– Лидерса.
– С какой стати?
– Да уж верно силен, когда на хуе по пуду (Попуду) носил.
Госпожа Попуда, жена грека, одесского негоцианта, любовница Лидерса.