Но дело было не столько в Сталине, сколько в отношении писателя к своему народу: «…нужно самому стоять на уровне советского народа, а этот уровень находится не рядом с тобою, а над тобой». Кто из платоновских современников подписался бы, не покривив душой, под этими словами? Булгаков с его горестным «темный, дикий мы народ»? Пастернак, про которого Платонов, если верить Липкину, говорил: «Писатель, заботясь о читателе, сравнивает неизвестное с малоизвестным, либо с известным. Пастернак поступает наоборот…»? Пришвин с его чрезвычайно жесткими оценками русского крестьянства? И не к ним ли могут быть обращены строки из рецензии на «Великое противостояние», формально относящиеся к Кассилю, но явно более широкие по охвату мысли: «…человек бывает настолько наполнен сам собой, что лишь с большим сопротивлением может вместить инородное чувство или мнение другого. Но не начинается ли истинный писатель именно тогда, когда он приобретает способность к освоению в себе множества „посторонних людей“, пренебрегая эгоистическими интересами своей личности»?
Маловероятно, чтобы названные выше поэты и писатели утвердительно ответили на этот вопрос. Они все же были par excellence[68] творцами, художниками, личниками, и ни у кого из них народ не вызывал тех чувств, что у Андрея Платонова, принимавшего Сталина примерно по тем же соображениям, по каким принял русскую революцию поэт, с которого мы начали эту книгу: «А лучшие люди говорят: „Мы разочаровались в своем народе“». Для Платонова подобное разочарование было невозможно. В его стремлении принять существо советской жизни заключалась внутренняя правда художника и его пути (как приятие революции семнадцатого года было органично и неизбежно для пути Александра Блока). Даже если любовь к Сталину и сталинский миф были национальной болезнью и умопомрачением, носители этого мифа не вызывали у Платонова ни презрения, ни ненависти, ни отторжения, ибо он признавал их право на эту болезнь, видя в ней единственный и неизбежный выход из послереволюционного сиротства как самого страшного, что случилось с русским народом.
Здесь причина, по которой Платонов думал о Сталине, вводил его в свой мир, отводил роль отца, вешал его портреты в комнатах своих героев, писал рецензии на стихи советских поэтов, творивших сталиниану, и эти простодушные вирши цитировал, особенно если речь шла о творчестве народов СССР (саамский язык: «Поет девушка Анна Антоновна: Будь здоров, до свидания, Сталин!», осетинский: «…Нам Ленин оставил свое тепло. Он, умирая, другу и брату — Сталину — нашу судьбу поручил» или стихи Джамбула: «Сталин! Ты крепость врагов сокрушил! Любимый! Ты житель моей души!..И с солнцем хотел я тебя сравнить. Не мог тебя я и с солнцем сравнить!.. Сталин! Сравнений не знает старик…»), но был гораздо жестче по отношению к русским советским писателям. «У нас в последнее время появилось несколько драматургических и прозаических произведений, в которых осуществлена попытка изобразить руководителей пролетариата. В этих произведениях творческая смелость писателей часто превышает их талант, — деликатно по форме, но жестко по существу написал он в рецензии на пьесу Михаила Козакова „Чекисты“ и заключил: — автор недостаточно одарен талантом, недостаточно имеет литературного искусства и опыта, чтобы ему была посильна задача создания образа И. В. Сталина…»
Платонов и сам для своих героев эти стихи сочинял — или точнее, у них подслушивал, за ними записывал, когда, например, в «Избушках» Суенита тихонько поет:
И все же того странного, полумистического и не слишком трезвого чувства, того «влеченья рода недуга», которое испытывали на протяжении не одного года к кремлевскому горцу не Джамбул с Анной Антоновной, а Михаил Булгаков с Борисом Пастернаком, у Платонова не было, не говоря уже о том, что никаких концептуальных писем он Сталину не писал, по телефону с ним не беседовал и личных встреч не искал. Его обращение к фигуре вождя определялось не творческим жестом и не поиском литературного кода (Король в булгаковском «Мольере», Пилат в «Мастере»), а причинами, лежащими за пределами литературного поля.
Платонов, если вспомнить его признание в деле о тосте «за погибель Сталина», дал четкую формулу: «Без Сталина мы все погибнем». Это было сказано, написано, выкрикнуто несомненно искренне, без какой бы то ни было примеси лицемерия, как не было лицемерия и в строках из статьи, посвященной Джамбулу: «Сталин является душою, разумом, волей и сосредоточенной силой движения народа в великие будущие времена его всемирной торжественной судьбы».