Этого нельзя, разумеется, полностью исключать, но, судя по опубликованным материалам допросов Платона, никто из следователей — а их имена и телефоны содержат «Записные книжки» Платонова — не спрашивал мальчика об отце, никто не требовал давать на него ложных показаний, оговаривать, доносить, клеветать. Платона шантажировали тем, что если он не подпишет обвинения, то родители будут арестованы, однако это был обычный следовательский прием, и даже на издательской судьбе отца арест сына фактически не сказался (очевидно, что книга Платонова «Размышления читателя» была зарезана по другим причинам[66], и то же самое относится к неизданной биографии Николая Островского, которую Платонов написал для серии «ЖЗЛ»). Если не гоняться за призраками и не умножать числа сущностей сверх необходимого, следует признать, что история ареста Платона не была напрямую связана с личностью неудобного писателя, не была против него использована (или по крайней мере на сегодняшний день нет фактов, которые бы это доказывали), и в данном случае формула «сын за отца не в ответе» сработала с точностью до наоборот: отец не был в ответе за сына. Да только Платонову от этой перемены легче не было, и он с себя ответственности не снимал.
«Лицо Андрея Платоновича потемнело, стало обожженным от горя, — вспоминал Эмилий Миндлин. — На его жену Марию Александровну страшно было смотреть. Прекрасные черты исказились таким нечеловеческим страданием, что при встрече с ней глазам становилось больно.
Теперь Платонов все больше говорил о битве за освобождение Тоши. Он говорил по-прежнему тихим и ровным голосом, может быть, еще более тихим и ровным, чем прежде. Где и у кого они только не были! К кому только они не ходили с мольбами об освобождении из тюрьмы их единственного несовершеннолетнего и очень болезненного мальчика. Иногда рассказы Платонова о безнадежных хлопотах походили на бессвязный бред. Былая точность речи утратилась. А может быть, это потому так казалось, что то, о чем он рассказывал, скорее походило на бред, на неправдоподобно невозможные сцены из жизни нашего времени».
«Андрей Платонович никогда никуда не писал жалоб, не просил защиты, стоял твердо, несгибаемо, да и кому мог бы он жаловаться на Сталина? — словно возражал Гумилевский. — Падавшие на его голову несчастья Андрей Платонович сносил как-то безропотно, не повышая голоса, не отбиваясь, точно имел дело с землетрясением или, по крайней мере, с проливным дождем.
В те дни я часто навещал этот дом на Тверском бульваре с окнами на улицу. Я не слышал никогда, чтобы Андрей Платонович говорил громче обычного: его всегдашняя ровность граничила с застенчивостью».
«Я был свидетелем того, что Платонов срывался в застолье на истерику, на рыдания. Близким не надо было объяснять, что с ним», — вспоминал свое Виктор Боков, и в противоречиях мемуаристов нет ничего странного — неправдоподобнее выглядело бы единодушие.
Однако точнее всего состояние Платонова передают его письма.
«Больше всего я занят тем, что думаю — как бы помочь ему чем-нибудь, но не знаю чем. Сначала придумаю, вижу, что — хорошо, а потом передумаю и вижу, что я придумал глупость, — писал он Игорю Сапу 30 августа 1938 года. — И не знаю, что же делать дальше. Главное в том, что я знаю именно теперь, мне надо помочь Тошке (некому ему помочь кроме меня), как ты знаешь, и не знаю, чем же помочь реально — не для успокоения себя, а для него».
Тем не менее помощь со стороны, помощь другого человека к нему пришла.
«Как-то, не слишком поздним вечером, я застал Марию Александровну не в своей комнате, с книгой в руках, а на кухне, и Андрея Платоновича — не за своим рабочим столом, а расхаживающим по комнате, — вспоминал Гумилевский. — Открывая мне дверь, Мария Александровна объявила:
— Шолохов приехал. Должен сейчас прийти!
И Андрей Платонович, здороваясь со мной, прибавил:
— Может быть, он что-нибудь сделает… для Тошки!
Затем пришел Шолохов. Тогда он еще не был академиком, держался просто, приветливо и не сторонился обыкновенных писателей. На его кожаной куртке, привинченный, сиял золотом орден Ленина. Как бы смущаемый этим сиянием, Михаил Александрович, поздоровавшись с нами, снова вышел в переднюю, оставил там куртку и, вернувшись в одной рубашке, сел за стол. Когда подали водку, он первым делом предложил выпить:
— За старшего товарища по нашему ремеслу!
Тост относился ко мне и тронул меня. Затем уже пили без тостов, забывая за разговором о церемониях, лишних между своими, тогда как я все-таки был новым знакомым. Я вскоре ушел, чтобы не мешать старым друзьям говорить совсем откровенно, зная, что разговор к тому же должен идти о вызволении Тошки из беды.