В чём оказалась его провинность, неизвестно. Автор позднейшей Никоновской летописи полагал, что епископ отправился «поклонитися и благословитися» к новому киевскому митрополиту, но «от своих домашних оклеветан бысть… и в запрещении бысть», то есть подвергся церковному наказанию, епитимье{73}. Какие «домашние» могли здесь иметься в виду? И сами ли они оклеветали владыку или, может быть, действовали наученные кем-то? Ответов на эти вопросы у нас нет, тем более что к показаниям столь позднего источника следует относиться с осторожностью. Ясно лишь, что отстранение ростовского епископа от кафедры могло произойти с ведома и согласия либо самого Юрия Владимировича, либо его сына Андрея. Первое, пожалуй, выглядит более вероятным: всего через несколько месяцев после смерти в мае 1157 года Юрия Долгорукого митрополит Константин, по свидетельству той же Никоновской летописи, «испытав о Нестере, епископе Ростовском», то есть проведя какое-то новое расследование, установил, «яко не по правде оклеветан бысть от домашних его, и повеле клеветарей его всех всадити в темницу». Впоследствии Нестор возвратится на свою кафедру — и, кажется, произойдёт это не единожды. Никоновская летопись сообщает, что в 1157 году его вторично изгонят оттуда — на этот раз, надо полагать, по прямому указанию Андрея Боголюбского. Однако и это известие вызывает сомнения в своей достоверности, о чём мы ещё будем говорить ниже.
Надо сказать, что в Суздальской земле осуждение епископа Нестора было воспринято очень болезненно. Многие по-прежнему считали его законным главой епархии. Когда год спустя митрополит Константин поставит на ростовскую кафедру нового епископа, грека Леона, суздальский летописец сообщит об этом с явным осуждением: «Леон епископ не по правде поста-вися Суждалю… перехватив Нестеров стол». Разделял ли подобное мнение князь Андрей Юрьевич, сказать трудно. Но общего языка с новым владыкой он также не найдёт.
К весне 1157 года положение Юрия в Киеве сделалось угрожающим. «Нача рать замышляти Изяслав Давыдовичь на Дюргя и примири… к собе Ростислава Мстиславича и Мьстислава Изяславича…» — сообщает летописец{74}. Как видим, противники Юрия, прежде враждовавшие друг с другом, сумели объединиться — и именно на почве общего неприятия той политики, которую проводил в Киеве Юрий Долгорукий. Это имело для князя, фактически оказавшегося в изоляции, роковые последствия, тем более что он не мог опереться и на киевлян, для которых по-прежнему оставался чужаком. Причём чужаком, не принимавшим сложившихся норм во взаимоотношении князя и подданных, открыто попиравшим те права, которые киевляне и жители других южнорусских городов добились за прошедшие годы. Ибо ко времени княжения Юрия киевляне успели привыкнуть к тому, что князь, вступавший на «златой» киевский стол, заключал с ними отдельный «ряд» (договор), где оговаривал и их, и, главное, свои права и обязанности. Юрий же этого не сделал. Вступив в Киев, он попытался восстановить старый порядок, по которому стольный город Руси принадлежал «старейшему» князю как его неотъемлемое владение, как «отчина» и «дедина», которыми он мог распоряжаться по собственному усмотрению. Но это никак не устраивало его подданных. «Не хочем быти, акы в задници», то есть не хотим как бы переходить по наследству, — передаёт их слова (сказанные, правда, по другому, но похожему случаю) летописец{75}. «Задница», по-древнерусски, — наследство; но очень похоже, что здесь обыграно и другое значение этого слова.
К маю противники Юрия были готовы начать военные действия. Всё было согласовано, роли распределены, сроки обозначены. «И сложи Изяслав путь с Ростиславом и со Мьстиславом на Гюргя, — продолжает киевский летописец, — и пусти Ростислав Романа, сына своего, с полком своим, а Мьстислав поиде из Володимиря (Владимира-Волынского. —
Однако до военных действий так и не дошло. Удивительно, но Юрий, кажется, опять не был готов к войне. В те самые дни, когда враги его уже объединили усилия и выступили или готовились выступить в поход, он предавался пирам и развлечениям. Один из таких пиров — у «осмянника» (то есть сборщика княжеской подати) Петрилы — стал для него последним. Киевский летописец так пишет об этом: «Пив бо Гюрги у осменика у Петрила: в ть день на ночь разболеся, и бысть болести его 5 днии…»