Кто же это высмотрел дотла?.. – неприязненно посматривал по сторонам Монахов. Он именно скользил взглядом, чтобы не запорошить глаза пеплом, который мог посыпаться от неосторожного взгляда с этой видимости леска, пригорка, пашни… Не иначе как живший здесь поэт… Пейзаж достаивал после его смерти в глазах оставшихся, не более того. Именно так и объяснил себе Монахов глухое недовольство, ворочавшееся в нем и не находившее формулы. Наждачность поэтического взгляда, содравшего пыльцу с невзрачных крылышек окрестностей, преследовала его воображение, хотя сами-то стихи поэта Монахов знал слабо, а теперь почти мстительно собрался достать прочесть, чтобы убедиться в том, стоили ли они того, чтобы ликвидировать небольшую местность», – описывает Битов состояние своего героя, оказавшегося в этой местности.
Разумеется, Борис Леонидович чудился везде и во всем (про ватник Монахов присочинил, конечно, переделкинский отшельник на той фотографии был во фланелевой рубахе с закатанными рукавами), прятался за соснами, мелькал за покосившимся штакетником, был едва различим в клубах дыма, что восходил от сваленных в кучу палых листьев, которые он ворошил граблями.
В «Сетуни» сочинитель брал одну за три шестьдесят две, символическую закуску и садился к окну.
Наливал, выпивал торопливо, приговаривая при этом – «мерзкая все-таки эта водка».
Впрочем, после второй отпускало.
На противоположной стороне от железнодорожного полотна можно было разглядеть красного кирпича церковь и покосившийся, словно после налетевшей на него бури лес над местным кладбищем, где упокоились известные и неизвестные советские писатели, а также старые большевики из Переделкинского Дома ветеранов партии.
По этой причине в кафе на станции довольно часто проходили поминки, в чем можно было усмотреть какой-то особый и запредельный смысл – промелькнувшая жизнь и проносящиеся мимо поезда, увозящие своих пассажиров неведомо куда. Вернее сказать, неведомо для тех, кто сидел у окна в «Сетуни» и осоловевшим взглядом провожал летящие вдоль железнодорожной линии красные габаритные огни вагонов.
Как во сне всё происходило.
И вот кто тут кому снился – мертвые живым или живые мертвым? призраки литераторов читателям или наоборот? писательские жены чужим мужьям, которых уже давно не было на свете, или усопшие вдовцы-орденоносцы своим любовницам?
Ответить сразу на этот вопрос невозможно.
Лишь по прошествии времени, которое вдруг обнаруживает себя именно тут, в пристанционном кафе, в образе ритмичного боя колес электричек на рельсовых стыках, кое-что проясняется, становится явным.
Но не всё, само собой, далеко не всё…
Битов пишет: «В понятии “рифмы” времени, сформулированном для себя Монаховым, заключалось и то, что это было единственным способом, каким умудрялся теперь Монахов отметить жизнь как идущую, как живущую, как существующую помимо. Он не имел больше воспоминаний. Конечно, и он мог сказать: “А вот я помню…” – и повторить что-то затверженное, как чужое, будто и никогда с ним не бывшее… и скучно становилось ему от этой кражи чужих воспоминаний, потому что он их именно крал, и даже не у себя, когда-то что-то пережившего, а уже у следующего себя, это что-то пережитое когда-то помнившего».
В конце концов взгляд затуманивался, и надо было уходить.
После «Сетуни», как правило, было только два пути – прогуляться по кладбищу в сумерках, чтобы проветриться, продышаться среди могил, или уныло, мучаясь тошнотой и головокружением, брести к себе домой в поселок по косогорам.
Битовский герой выбирал первое, а чтобы добавить смысла происходящему, ставил себе цель – найти могилу Бориса Леонидовича.