«Белый, – пишет Н. Чуковский, – несмотря на седину и лысину, был в то время еще сухощав и крепок. Лицом он казался значительно старше своих сорока четырех лет, но тело имел совсем юношеское, очень скоро покрывшееся коричневым загаром. Ходил он быстро, легко, был подвижен, деятелен и говорлив. Говорил торопливо, с присвистом, сильно жестикулируя, и маленькие голубенькие глазки его, как буравчики, вонзались в собеседника. Вставал он рано, шел на пляж, купался в стороне от всех, – потом много часов бродил по берегу, собирая камешки. <…> На мужской пляж он не ходил, и многое в тогдашних слишком свободных коктебельских нравах было ему, по-видимому, не по вкусу. Помню, каким раздраженным вернулся он однажды с берега моря и с каким возмущением рассказывал, как две незнакомые дамы подошли к тому месту, где он сидел, и стали раздеваться в нескольких шагах от него. Он долго не мог успокоиться, пришепетывал и присвистывал от негодования, а Макс, поклонник античности и свободы, глядел на него, добродушно и хитро улыбаясь в бороду.
С женщинами Белый был учтив до чопорности. Вскоре оказалось, что он отличный и страстный танцор. Из Берлина привез он новый танец – фокстрот, о котором мы до тех пор никогда и не слышали. Он решил обучить фокстроту нас всех и в одной из больших комнат… <… > устроил танцевальный вечер. Явился он в домино, надетом на голое тело, – точно таком, какое описано в его романе „Петербург“. Танцевал он стремительно, пылко, самозабвенно и мою девятнадцатилетнюю жену явно предпочитал как партнершу всем своим пятерым антропософкам.
Антропософией он, по-видимому, увлечен был сильно. Вскоре после приезда он собрал нас и прочитал нам лекцию по антропософии. Говорил он быстро, со всеми внешними признаками вдохновения, присвистывал, ходил, жестикулировал, но из его лекции я не запомнил ни одного слова – настолько чуждо было мне все, что он говорил. В углу стояла черная школьная доска, и, в пояснение своих мыслей, он мелом начертил на ней круг, пронзенный стрелой. Круг должен был обозначать „бытие“, а стрела – „сознание“. Впрочем, не помню, может быть, и наоборот. Слушали его почтительно, но сдержанно, и лекция ни на кого, кроме Николавен, впечатления не произвела. А Макс, тот откровенно посмеивался… <…>»
Далее Н. Чуковский рассказывает, как А. Белый постепенно завладел вниманием всех отдыхающих. Его стихи принимались слушателями восторженно. Слушать его под коктебельскими звездами было большим наслаждением. Читал он много и охотно. Говорил Белый не умолкая. По большей части ни о какой антропософии и намека не было, зато любил рассказывать что-нибудь забавное или страшное. Он знал множество страшных рассказов, передавал их мастерски, и в темноте под крымскими звездами они звучали особенно жутко. Впечатлительные дамы чуть ли не в обморок падали, когда рассказчик свистящим шепотом произносил: «Горло перерезано, бритва на полу!» Это «перерезанное горло», пишет мемуарист, окончательно отодвинуло Макса на задний план и довело его до ревности.
Размолвка между старыми друзьями произошла на глазах у всех. Случилось это после того, как Белый устроил чтение инсценировки романа «Петербург». Слушать его собрались фактически все гости Макса, до отказа заполнив мастерскую художника. Белый читал стоя, расхаживал под бюстом египетской богини Таиах, то кричал, то шептал, размахивал руками, вкладывал в чтение весь свой темперамент. Слушатели расположились где попало – на ступеньках деревянной лестницы, на тахте, на ковре. Макс сидел у окна, спиной к морю, за маленьким столиком, раскрыв перед собой большой альбом, разложив акварельные краски и кисточки. Слушая, он писал свои пейзажи, не глядя на натуру и сидя спиной к окну. Он настолько углубился в свои акварели, что нельзя было даже сказать, слушает он или нет. Ни разу не показал, что роман ему нравится.