Маму всё равно отвезли в больницу, хотя санитары не могли не понимать, что ничего уже не сделаешь. Левую ногу ей отрезало полностью.
Всё произошло на глазах у Йонаса, он ведь стоял рядом, но – и мне это потом подтвердили – он не кричал и не плакал, как можно было ожидать от ребёнка в его возрасте. Всё время оставался спокоен.
Как если бы он заранее знал, что случится.
Совершенно спокоен.
Майя потом говорила про замедленную реакцию и что нам следует ожидать, что из-за пережитого у него могут быть кошмары или что-нибудь ещё хуже. Но мы ничего такого в нём потом не заметили.
Никогда.
В больницу меня повёз Федерико. Было совершенно невозможно, чтобы я сел за руль сам. К маме они пустили меня не сразу. Хотели сперва немного подготовить труп, чтобы избавить меня от избыточного шока. Йонаса они поместили – за неимением лучшего варианта – в пустую больничную палату, там он расслабленно лежал на кровати, включив телевизор. Там шли
Он даже снял ботинки перед тем, как лечь на кровать.
Когда мне наконец можно стало взглянуть на маму, вид у неё был ужасный. Тщетны были все их усилия как-то приукрасить её. Её лицо.
Не всё можно записать. Есть вещи, которые не хочется вспоминать. Достаточно плохо уже то, что не можешь их забыть. Мне и по сей день иногда ещё снится мамино лицо.
Я ожидал, что на захоронении урны мы будем присутствовать нашим тесным кругом: только мы трое да родители Хелене. Из немногих родственников, с которыми мама поддерживала связь, никто не жил в нашем городе.
Но на кладбище пришли какие-то посторонние люди. Главным образом старые – как соседка мамы, но были и несколько совсем молодых. Особенно хорошо я помню одного молодого человека, потому что всю церемонию он не находил места своим рукам: то почёсывался, то поправлял шарф, которым был обмотан, несмотря на жаркий день. Совершенно явно на наркотиках. Потом, когда они по очереди пожимали мне руку и выражали соболезнование, этот меня вдруг обнял, так что я не смог уклониться от его немытого запаха. «Она была хорошая женщина, – сказал он и ещё повторил несколько раз: – Хорошая, хорошая женщина».
То, что мама легко вступает в разговор с совершенно чужими людьми, я часто видел. У неё был талант понимать других. Но то, что из этого могло развиться столько дружб, мне никогда не приходило в голову. Вот так думаешь, что знаешь другого человека – а кого знаешь лучше, чем собственную мать? – а потом переживаешь такие сюрпризы.
Я думал, что хорошо знаю Йонаса.
На кладбище он тоже не плакал. Даже было такое впечатление: ему как будто было стыдно, что его отец не может сдержать слёз. Ребёнком ищещь утешения и не должен сам утешать других. Но он похлопал меня по руке, неуверенно, как будто видел этот жест в кино, но сомневался, подходит ли он к данному случаю. Мне это показалось таким трогательным, что я ещё больше разревелся.
Позднее Хелене с родителями уже отошли, а мы ещё стояли рядом перед свежим холмиком земли, и он сказал такое, чего мне никогда не забыть, потому что никакой семилетний не мог бы это сказать. Это была его неловкая попытка меня утешить. «Человек не умирает, когда умирает, – сказал Йонас. – Только не может больше помнить».
И потом ещё это: «Так лучше для неё. Для всех лучше».
То был несчастный случай. А что же это ещё могло быть?
Старая женщина, у которой давно были проблемы с равновесием, спотыкается и трагически падает под трамвай. Маленький мальчик, которого она держит за руку – или он просто стоит рядом с ней, – не может её удержать. Трагично, разумеется, но в этом нет ничего необычного. Сообщение в газете не заслужило и четырёх строчек. Факт для статистики несчастных случаев, не более того.
Если это было так.
А если тот тип из будки с колбасками всё-таки был прав?
Я с ним никогда не говорил. Я лишь взглянул на него, потом, когда всё уже было улажено и дело закрыли. Пошёл и взглянул на него. Вообще-то я собирался у него что-нибудь заказать, колбаску с картошкой фри, съесть её там, прямо у прилавка, и при этом заговорить с ним. Не сознаваться, что я сын той женщины под трамваем, а незаметно свернуть на эту тему. Чтобы он сам рассказал эту историю. Но потом я понял, что не смогу сдержаться, накричу на него, буду упрекать, обвинять во лжи. И я тогда просто остановился и сделал вид, что у меня развязался шнурок. Он был небрит, а белый фартук на нём был не вполне чист. Неаппетитно.
Но, может, моё воспоминание что-то преувеличивает. Я ведь был зол на него. Для меня это был человек, нарушивший смертный покой моей матери.
«Смертный покой». При этом я понятия не имею, есть ли вообще у мёртвых покой. Этого не можешь знать.