Во втором часу ночи ушел Алякринский из губкома. Тишина была над городом первозданная. Небо. Звезды. Величественное вековечное движение неведомых миров.
И та яркая звездочка, что глядела равнодушно, как он барахтался в полынье, – вон она. И совсем не холодная, не безучастная: так тепло, так нежно переливается голубоватым светом…
И как всё хорошо. Как всё отлично!
Снег туго, вкусно скрипит под ногами. Толстые серебряные веревки инея на проводах, на деревьях. Белые подушки снега на чугунных выкрутасах, на затейливых завитках решетки сквера…
Вот золотые, тускло горящие каким-то сокровенным светом купола старинного собора. На ровной белой стене – силуэт красноармейца, на кончике штыка смешно дрыгает ногами какой-то генерал… а-а, Врангель: в черкеске. Папаха генеральская летит к чертям.
А за собором – площадь. Бывшие торговые ряды. Сводчатые, приземистые переходы, аршинная толща лабазных стен… Скучная площадь старого губернского города. Ее и называют скучно: Ряды.
Алякринский останавливается, дойдя до центра. И вдруг чудесным каким-то образом видит эту площадь совсем, совсем иной. В будущем.
Какой это год?
Двадцать пятый? Тридцатый? Сороковой?
Ну, это не важно.
Ее имя – площадь Борцов Революции.
Вот тут, где он сейчас стоит – памятник. Гранитный обелиск. Камень – темно-красный, порфирородный. У подножия – четыре красноармейца-горниста. Четыре каменных горна гремят, их весь город слышит. Вся страна. Вся Россия. И строго смотрят с цоколя славные имена четырех коммунистов:
РЕВЕЛЬС. ЛЕВИЦКИЙ. КРОНИДОВ. МЕЛЕШКО.
Цветы. Много цветов. Вся площадь – в цветах… Площадь Борцов Революции.
«Слушайте, Ревельс, – сказал белый генерал, – вы офицер, дворянин. Поручик, не так ли? Идите к нам, я гарантирую вам погоны полковника…» – «Вы и в самом деле думаете, генерал, что это такая честь – служить в вашей разбойничьей шайке?»
Комендант города Ревельс был повешен, как были повешены и остальные: журналист Левицкий, слесарь Кронидов и инженер железнодоржных мастерских Мелешко.
Все четверо – в ряд.
Вот так жить. Пылая, как факел.
И умереть – вот так, во имя великой цели. Презрительно, смело глядя в костлявую безглазую морду смерти…
Муся приехала
Медленно шел Алякринский от воображенного обелиска. И, вспоминая разговор с председателем губкома, думал: «Как верно он заметил – год в десять лет… Да, да, именно нынче я и повзрослел на десять. Через месяц, таким образом, мне стукнет не двадцать, а тридцать»…
Елизавета Александровна, конечно, не спала, дожидалась сына.
– Господи… Колечка! Какой ужас! – она плакала, обнимая сына, с любовной жадностью вдыхая сложный запах его полушубка, в котором запахи мороза, пота и махорки совершенно почти уничтожили естественный запах овчины.
– Слава богу, слава богу… – измученная и бесконечно счастливая, повторяла она.
– Ну-ну, мамочка… ну! Ведь вот он – я… Ну…
– Пойдем, пойдем… Я тут картошку сварила, укутала… горяченькая. Кушай, детка… кушай…
И – шепотом, покосившись на дверь:
– Знаешь, Коленька, а ведь к нам Муся приехала… Всё ждала, ждала тебя, да не выдержала – заснула. Одевши прямо. С ее папой какие-то неприятности… Ты не слышал?
– Слышал, – жуя, сказал Алякринский. – С ним хуже, чем просто неприятности.
Всадник Алый
Он ушел рано, Муся еще спала.
– Что ей сказать? – спросила Елизавета Александровна.
– Ну, что… – Алякринский вздохнул. – Ах, зачем, зачем она приехала! – вырвалось у него с таким отчаянием, словно вот держал в руках что-то красивое, дорогое, а оно выскользнуло, упало и разбилось.
На вешалке висела Мусина шубка. В крохотной передней нежно веяло ландышем.
Вышел на улицу – и запели, заревели гудки. Он их все узнавал по голосу: протодьяконский, басистый – чугунолитейный, с хрипотцой – железнодорожные мастерские, разбойничий свист – маслобойка.
А небо снова заволокло – ни единой звездочки. Мороз упал, потеплело, потянуло влагой. Южный ветер гулял в верхушках деревьев, теплым дыханием сдувал с веток серебряные обрывки инея.
Перекати-полем кувыркалась по тротуару сорванная с тумбы красная афишка театра «Рэд мэн».
По бывшей Большой Дворянской поспешал служилый люд. С портфелями. С папками. С кошёлками. Иные волокли за собою салазки – на всякий случай: а ну как чего давать будут. Мальчишка-газетчик орал сипло, простуженно:
– Свежие газеты! Вот свежие газеты! Убийца в рясе! Кошмарное преступление на Кручиновской улице! Убийца в рясе.
Тёрка-Робинзон торговал папиросами. «Эклер-а-папиросы – асмолов-табачок!»
Эх, Пушкин, Пушкин! Поди-ка покричи этак весь день на стуже… Да хрен и на кусок хлеба-то накричишь, обратно подвального дедка щупать придется.
Да, брат Пушкин, такая моя автобиография, что и не хочешь, да пойдешь воровать!
– Эклер-а-папиросы – асмо…
Ша! Вон фраер в шинели топает – не милиция ль? Шмыг в подворотню – и нету его. Растаял. Испарился.