Но вдруг посторонние звуки отвлекли и насторожили, я прислушался и, поспешно откинув одеяло, принялся натягивать брюки, потому что услышал – в коридоре кто-то ходит. Что за черт, откуда эти шаркающие шаги, глухое покашливание, скрежет ключа в тугом замке? Одевшись, я через приемную вышел в коридор и носом к носу столкнулся с Ильенко. Мирон Миронович возился у двери своего кабинета и при моем внезапном появлении отпрянул и воззрился на меня темными, с ядовитой желтизной глазами.
– Вы что здесь, в такую рань? – спросил я и выразительно поглядел на часы.
Ильенко невразумительно дернул сухими, костистыми плечами, полез в боковой карман, извлек и подал горчично-желтый казенный пакет.
– Приказ об увольнении, – вздохнул он и через силу улыбнулся. – Вот, привез для сведения… Хватит, хорошего понемногу. Ухожу на пенсию.
«Иди с миром. Но какого черта – в пять утра?..» – едва не воскликнул я, но сдержался, изобразив на лице сочувствие и неосведомленность.
Но ушлый Мирон Миронович тотчас ощутил фальшь. Сжавшись, будто запечный сверчок, и отворотив неприязненный взгляд, он протиснулся мимо меня в кабинет и молча принялся собирать в потертый, растянутый по бокам портфель свой скарб – какие-то ручки, пепельницу, початый блок «Примы». Вот, значит, зачем явился ни свет ни заря – чтобы не пересекаться со мной! Что ж, как-нибудь переживу. Прощай, дедушка Рамзес! Не поминай лихом, и я тебя не забуду.
И еще что-то пробормотал я, оставляя отставного следователя наедине со своим недавним прошлым. Что ни говори, а нашу гребаную жизнь можно порой выразить непереводимой игрой слов…
10. В нашем вертепе
Стол Надежда Григорьевна накрыла, как обычно, в кабинете, который еще недавно занимал Ильенко. Как обычно, потому что единственное окно выходило во двор, в глухой вишневый закуток, никто из посторонних не мог услышать хмельной шумок, заглянуть в просвет между неплотными шторами и с невинным видом постучать в полупрозрачные, помутневшие от времени стекла: у меня неотложное дельце, а вы тут… Тем более что рядом, едва не стена к стене, лепилась трехэтажная коробка райотдела милиции, мимо то и дело шныряли менты, а всем известно, что народ это непомерно любопытный и наглый.
После восемнадцати часов входную дверь заперли изнутри, загремели стульями, рассаживаясь вокруг стола. По сторонам от меня уселись Игорек и именинница, Надежда Григорьевна Гузь, напротив, глаза в глаза, – Ильенко и возбужденная золотозубая Любка. В торце стола пристроились Саранчук и новое лицо – прибывшая сегодня утром по направлению области девица. Любвеобильный Саранчук ерзал рядом с ней, сверкал шальными глазами и что-то нашептывал на ухо, новоиспеченный помощник прокурора краснела и бледнела, вертела головой и положительно не понимала, куда попала и как надлежит себя вести. Звали ее Александрой Федоровной Оболенской, и про себя я подумал: это еще что за аристократка? Или какой-нибудь Задрищенко, дед или прадед, присвоил звучную фамилию после октябрьского переворота? Как бы там ни было, девица сидела с нами за одним столом, ерзал и называл ее Сашенькой Саранчук, сама любезность и обходительность был с нею еще один наш волокита, Игорек, и даже старый гриб Ильенко фыркал и маслился, поглядывая желто-коричневыми глазами. Я же косился исподтишка, пытаясь понять, красива Оболенская или так себе, неприметна и невзрачна. Чистое лицо, густые брови, прямой нос, мягкие губы – ну и что? Чего-то не хватало, чтобы бросилась в глаза, какой-то самой что ни на есть существенной малости. Может, осмысленного глубинного взгляда, без которого любая женщина для меня непривлекательна и неинтересна?
Когда новенькая подала приказ о назначении и сироткой пристроилась на краешек стула, я в первую секунду растерялся – свободного кабинета для еще одного сотрудника у меня не было, а куда ее поселить, понятия не имел. Но Сашенька оказалась из местных: дом в центре поселка, мать и бабка рады несказанно, что любимое чадо не заслали к черту на кулички, – и от сердца у меня отлегло: одной заботой меньше. Оттого и пребывал теперь в благостном состоянии – сидел расслабленно, взирал благосклонно, как по обыкновению бестолково и суетно зачинается сабантуй.
А тарелки между тем уже звенели, свинчивались с бутылок пробки, и кто-то подставлял стопку – давай, до краев! – а кто-то прикрывал ладошкой и искал глазами одинокую бутылку ликера. На разливе был Игорек, вызывался всегда сам – мол, рука легкая, не промахнусь и никого не обижу. Саранчук и Гузь орудовали с закусками. Любка хихикала, блестела глазами и потирала руки. Ильенко норовил «курнуть перед первой», и его выгнали в коридор, где воздымался огромный, под потолок, фикус и где о ящик с растением втихую топтали бычки заядлые курильщики. Пока он там давился дымом и кашлял, укрытый тусклыми мясистыми листьями, Надежда Григорьевна шепнула, что не могла не позвать старика на сабантуй – хоть и бывший, а свой.
– Ради бога! – пожал я плечами. – И хорошо, и правильно, что позвали. Не стоит вот так, разом, вычеркивать…