В некотором роде это не имело ни малейшего значения. Пока никто не пытался использовать свою религию, чтобы организоваться против него, ему было совершенно наплевать, что там на самом деле думают люди. Подчиняйтесь мне, страшитесь меня. Ненавидьте, если хотите. Даже и виду не подавайте, что любите меня. Ни о чем другом он людей не просил. Вера была еще одним рычагом, чем-то вроде привязанности, вроде сострадания, вроде любви (или тем, что люди называли любовью, считали любовью; причудливая и, может быть, даже бесчестная выдумка, это не похоть, которая, в отличие от любви, честна. И конечно же, еще один рычаг).
Но он хотел знать. Менее цивилизованный тип в подобной ситуации, наверно, приказал бы пытать девчонку, чтобы выяснить правду, но люди, которых пытают по такому поводу, вскоре начинают говорить то, что, по их мнению, ты хочешь услышать, — что угодно, лишь бы прекратить муку. Он довольно рано понял это. Был способ получше.
Он потянулся к пульту дистанционного управления их кокона И настроил частоту вращения, снова создав иллюзию гравитации.
— Встань перед окном на четвереньки, — сказал он. — Время опять пришло.
— Конечно, господин.
Девушка быстро приняла нужную ему позу: присела на фоне приближающегося звездного поля, неподвижного несколько поколений, хотя кокон вращался. Самое яркое солнце в центре экрана называлось Юлюбис.
Люсеферус прибегал к самым разным способам для усиления своих гениталий. Одно из усовершенствований состояло в имплантированной железе, позволявшей ему вырабатывать множество различных секретов, которые вместе с продуктами эякуляции попадали в тела других (сам он, разумеется, обладал иммунитетом к их воздействию); эти секреты включали раздражающие вещества, галлюциногены, каннабиноиды, капсаиноиды, снотворные средства и сыворотки правды. Он на мгновение погрузился в «краткую смерть», некоего рода транс, что позволяло ему выбрать один из этих компонентов, и настроился на последний из упомянутых — снадобье правды.
Он взял девушку анально — сыворотка в этом случае действовала быстрее.
И обнаружил, что она действительно верила в Правду. Хотя узнал также, что для нее он был жутко древним, страхолюдным, извращенным старым садистом, соитие с которым не вызывает ничего, кроме отвращения.
Он задумался о том, что с ней делать: то ли осеменить танатицитином, то ли использовать одну из физических возможностей, обеспечиваемых его модифицированным членом, — может, «бритый конский хвост»? А может, просто выбросить ее в вакуум и смотреть, как она умирает.
В конце концов Люсеферус решил оставить ее в живых — такая постоянная деградация сама по себе была достаточным наказанием. Ведь он сам же всегда говорил, что предпочитает, когда его презирают.
Он сделает ее своей фавориткой. А может, недурно вдобавок занять ее присмотром за потенциальными самоубийцами.
Насельники считали, что способность к страданию и есть главное отличие разумной жизни от любой другой. Они имели в виду не только способность ощущать физическую боль, они говорили о настоящем страдании, о том страдании, что становилось еще сильнее, поскольку данное существо могло в полной мере оценить испытываемое им чувство, могло вспомнить те времена, когда оно не страдало так, могло стремиться вперед — туда, где этого страдания не будет (или отчаиваться при мысли о том, что оно прекратится, — отчаяние было неотъемлемой частью страдания), и знать, что, если бы дела обстояли иначе, оно теперь не страдало бы. Для этого нужны мозги, ясно? Воображение. Любое безмозглое существо с рудиментарной нервной системой могло чувствовать боль. Для страдания требовался разум.
Насельники, конечно же, не чувствовали боли и заявляли, что никогда не страдают, разве что в самом тривиальном смысле: так страдают дураки, поскольку ощущают себя частью семьи или испытывают пагубное для тела и разума воздействие серьезного похмелья. Таким образом, по своим собственным меркам к существам разумным они не относились. И вот в этом-то пункте средний насельник, совершенно уверенный, что все они абсолютно, самоочевидно являются наиболее разумными и мыслящими существами во Вселенной, хоть в дальнем ее захолустье, вскинул бы недоуменно спинные конечности, наморщил воротничок-мантию и принялся громко рассуждать о парадоксах.