«Его рисовали неистощимым весельчаком, неиссякаемым балагуром, изображали в гиперболизированном облике некоего барина-хлебосола, восседающего за пиршественным столом и окруженного ожерельем тарелок и бутылок с напитками — чуть ли не Гаргантюа из старого патриархального Заволжья!» — писал А. Алпатов{123}.
Бунин насмешничал в «Третьем Толстом»:
«Толстой — и «масса» вопросов, да еще «новых»! Значит, и прежде осаждала его, несчастного, «масса» каких-то вопросов. А тут явились еще и новые, а кроме того «мучительные загадки». Лично я не раз бывал свидетелем того, как мучили его вопросы и загадки, где бы, у кого бы сорвать еще что-нибудь «в долг» на портного, на обед в ресторане, на плату за квартиру, но иных не помню»{124}.
Читать бунинский очерк — одно удовольствие. Пожалуй, никто из писавших о Толстом не сделал это так талантливо, ярко, убедительно, так образно и… несмотря на все выпады, с такой любовью. Но только бунинский «третий Толстой» — это именно бунинский Толстой, его герой, его персонаж. Реальный Алексей Николаевич Толстой был фигурой куда более сложной и в молодости, и в зрелые годы, и вопросы его тревожили, и загадки мучили, но маски беззаботного успешливого весельчака он не снимал, хотя в отличие от своего любимого деревянного мальчика школой не пренебрегал и в годы литературной молодости вел себя как образцовый ученик. Он расширял завоеванный плацдарм, заводил новые литературные знакомства и учился, учился, учился…
«Многоуважаемый Валерий Яковлевич, очень, очень я рад еще раз слышать от Вас мнение о стихах моих. Сознаюсь, мне было страшно свеситься на чаше весов Ваших, но теперь я еще сильнее укрепился в той исходной точке творчества, которая намечалась всегда и независимо от моих хотений»{125}, — писал он Брюсову незадолго до того, как в январских «Весах» за 1909 год были напечатаны его стихи.
Через Волошина он познакомился с Иннокентием Анненским, которому исповедовался:
«К мистикам причислить себя не могу, к реалистам не хочу, но есть бессознательное, что стоит на грани между ними, берет образ и окрашивает его не мистическим, избави Бог, отношением, а тем, чему имени не знаю…
Помню только, что 2,5 года тому назад, когда я начал писать стихи, было желание уверовать в Бога или хоть в черта, во что-нибудь непонятное, чтобы видеть не отсветы закатного солнца в облаках, а края ризы или пролитое вино и т. д.»{126}.
Благодаря Волошину Толстой познакомился также и с А. М. Ремизовым и докладывал своему литературному опекуну Максу: «Приняли меня очень хорошо, Алексей Михайлович сразу взял меня в ученики и обругал и обхвалил, сказки приняты и будут печататься в «Тропинке», в «Русской мысли», печатают что-то, но все это какой-то — еще не знаю какой — разврат, одно чувствую, что есть во всем этом нехорошее, что не позволяет мне писать стихи…»{127}
Ремизов позднее вспоминал в «Кукхе»:
«О ту же пору Яков Годин привел Алексея Николаевича Толстого. Толстой был с бородой и так хорошо смеялся, столько лет прошло, а я долго потом, вспоминая, слышал этот смех…»
«Алексей Михайлович ругает меня каждый день за оккультизм, — сообщал Толстой Волошину. — И у Вячеслава Иванова я такую штуку ляпнул, что тот рукою закрылся и чуть не упал под стол, и попало же мне от Алексея Михайловича[6].
Вещи мои Вячеславу Ивановичу очень понравились»{128}.
Вячеслав Иванов сыграл в жизни Толстого, да и не только в его, особенную роль. Попасть к нему в «Башню», научиться стихосложению как науке было заветной мечтой еще Гумилева. Весной 1909 года через Сергея Ауслендера, племянника Михаила Кузмина, Гумилев напросился в гости к мэтру, произвел на него хорошее впечатление своими стихами и вскоре договорился, что Вячеслав Иванов станет заниматься с молодыми поэтами и прочтет им курс стихосложения. Называлось все это «про-Академия стиха», и помимо Гумилева ее слушателями стали М. Кузмин, М. Волошин, О. Мандельштам, М. Гофман, В. Комаровский, П. Потемкин и еще одна поэтесса, речь о которой пойдет чуть позже. Вместе с ними Толстой постигал премудрости русской просодии, и, если верить воспоминаниям М. Гофмана, герой наш, обладая большим стихийным талантом, но не интеллектом, допускал чудовищные ляпы, вроде того, как однажды, прервав высокоученого лектора, ошарашил его вопросом: «А что вы, собственно, Вячеслав Иванович, называете ямбом?»
Впрочем, к Вячеславу Иванову и его урокам относились в тогдашнем литературном мире по-разному.
«Но знаете, за последнее время и у нас ух! как много этих, которые нянчатся со словом и, пожалуй, готовы говорить об его культе. Но они не понимают, что самое страшное и властное слово, т. е. самое загадочное — может быть именно слово — будничное. Что сделал с русской публикой один Вячеслав Иванович?.. — писал Волошину как раз в связи с «Башней» Анненский. — Насмерть напугал все Замоскворечье. Пуще Артюра Рембо. Мы-то его понимаем, нам-то хорошо и не боязно, даже занятно… славно так. А сырой-то женщине каково?..»{129}