Должно быть, Вострому было нелегко с этой незаурядной, мятущейся, пассионарной женщиной. Но любовь и привязанность друг к другу возмещали им тяготы и лишения одинокой жизни, и когда из-за хозяйственных нужд они расставались, Востром писал жене:
«Здравствуй, родная, дорогая, желанная моя женочка. Сейчас получил от тебя письмо от 23. Ты не знаешь, что со мной делается, когда я читаю твои строки. Нет, даже в наши годы это странно. Милая моя Санечка… Сокровище мое, а уж как мне тебя-то жалко, одинокую, и сказать не могу… Как ты радуешь меня сообщениями о Леле… Не знаю, Санечка, хорошо ли я сделал, я купил ему костюмчик… Это ему к праздничку, милому нашему сыночку. Господи, когда я вас увижу… До свидания, благодатная моя Санечка. Целую ручки твои крепко, крепко. Твой Алеша»{39}.
Вообще Алексей Аполлонович был своеобразным человеком. В детстве Толстой его любил, в молодости относился к нему с почтением, но позднее над отчимом подтрунивал и наделил чертой заклятого его врага барина Краснопольского: Востром был хром — после того как пуля графа Толстого попала ему в ногу, и крестьяне именно его звали «хромой барин». В остальном, правда, он был полной противоположностью князю Краснопольскому. Либерал, прогрессист, интеллигент.
В «Детстве Никиты» он значится под именем Василия Никитича (мать Никиты зовут, как и в жизни, Александрой Леонтьевной) и показан весьма неумелым помещиком:
«Матушка частенько упрекала его в беспечности и легкомыслии, но это происходило от его слишком живого характера. Вдруг, например, отцу придет мысль, что лягушки, которыми были полны все три усадебные пруда, пропадают даром, и он целыми вечерами говорит о том, как их нужно откармливать, выращивать, холить и в бочках отсылать в Париж. «Вот ты смеешься, — говорил он матушке, смеявшейся до слез над этими рассказами, — а вот увидишь, что я разбогатею на лягушках».
Отец велел городить в пруду садки, варил месиво для прикорму и приносил пробных лягушек домой, покуда матушка не заявила, что либо она, либо лягушки, которых она боится до смерти, и что ей противно жить, когда этой гадости полон дом. Однажды отец поехал в город и прислал оттуда с обозом старые дубовые двери и оконные рамы и письмо: «Милая Саша, случайно мне удалось очень выгодно купить партию рам и дверей. Это тем более кстати, что, помнишь, ты мечтала построить павильон на тополевой горке. Я уже говорил с архитектором, он советует павильон строить зимний, чтобы жить в нем и зимой. Я заранее в восторге, ведь наш дом стоит в такой колдобине, что из окон никакого виду».
Матушка только расплакалась; за эти три месяца не заплачено до сих пор жалованья Аркадию Ивановичу, и вдруг новые расходы… От постройки павильона она отказалась наотрез, и рамы и двери так и остались гнить в сарае. Или вдруг на отца нападет горячка — улучшать сельское хозяйство, — тоже беда: выписываются из Америки машины, он сам привозит их со станции, сердится, учит рабочих, как нужно управлять, на всех кричит: «Черти окаянные, осторожнее!»
По прошествии небольшого времени матушка спрашивает отца:
— Ну, что твоя необыкновенная сноповязалка?
— А что? — Отец барабанит в окно пальцами. — Великолепная машина.
— Я видела — она стоит в сарае.
Отец дергает плечом, быстро разглаживает бороду на две стороны.
Матушка спрашивает кротко:
— Она уже сломана?
— Эти болваны американцы, — фыркнув, говорит отец, — выдумывают машины, которые ежеминутно ломаются. Я тут ни при чем».
Но это художественный образ, дань тому чудачеству, которое вообще любил находить в людях Толстой; другие мемуаристы подчеркивали иные черты его облика.
«Востром был человеком развитым и образованным, к тому же обладавшим даром слова. Вообще, он производил по своим манерам впечатление больше интеллигента, чем типичного дворянина-помещика; хотя внешность его — плотная фигура среднего роста, с окладистой, несколько раздвоенной бородой и с хитрыми улыбающимися глазами — напоминала скорее купца, особенно когда он облачался в поддевку, меняя на нее обычный «немецкий» пиджак. Были в нем, кажется, и чисто дворянские классические качества — легкомыслие, кажущаяся деловитость и практичность, приводящая больше к убыткам, страсть к лошадям», — вспоминала одна из самарских жительниц{40}.
Последнее едва не довело его до полного краха. В 1892 году дела семьи шли настолько плохо, что Алексей Аполлонович находился на грани самоубийства. Александра Леонтьевна писала мужу: «Мужайся, Алеша, ты
Воспоминания о Бостроме можно найти и в записках Марии Леонтьевны Тургеневой, тети Маши, которая прожила в ленинградском доме писателя до конца тридцатых годов: