Однажды, уже вернувшись из Бретани, Толстой прогуливался по парижским улицам. Задумчиво всматривался в быстро мелькающие лица торопливо идущих людей. В этот час Итальянский бульвар был шумен и многолюден. Цепкий художнический взгляд Толстого замечал буквально все: и то, что выходившие из магазинов и контор почти одновременно служащие сразу образовали тесную и шумную толпу на широком тротуаре; и то, что большинство в этой толпе составляли женщины; и то, как шумно, весело пробиралась в этом живом потоке стайка озорных подростков, не пропускавших ни одного случая, чтобы не посмеяться. Вот столкнулись два толстяка, смешно поднимая локти, надуваясь, стали выяснять, кто виноват. Откуда-то взявшийся негритенок в красной шапочке тащил полосатую картонку. До слуха Толстого сквозь рев и шум сплошного потока автомобилей донесся столь же привычный грохот падающих железных штор на окнах. Под ногами шелестели обрывки газет. Высокие платаны уже облетели, голые сучья, как руки, вздымались высоко в небо. Все это уже стало привычно… Даже воздух, пропитанный потом, духами и запахами алкоголя.
Алексей Толстой неторопливо двигался в толпе. Рядом шел Никита, крепко держась за руку отца. Сколько взглядов, мелькающих, точно спицы в быстро катящемся колесе. Только этот шум и мельтешение лиц не действовали на Толстого, словно оградившего себя магическим кругом, через который уже никому и ничему не переступить… Что ждет Россию? Либо ее окончательная гибель, потеря имени ее в истории, либо Россия все-таки найдет свою правду, восстановит свою государственность и былую мощь? Междоусобная война кончилась, красные одолели. Нельзя жиль больше инерцией прошлой борьбы. Нельзя больше жить дикими слухами и фантастическими надеждами. Бред наяву кончился. Пора трезво посмотреть на происходящее в Европе и России. Только сумасшедшие могут еще надеяться на падение Москвы и падение большевистского режима вообще. И только сумасшедшие могут радоваться захватническим намерениям панской Польши и чудовищному голоду в России. В числе многих эмигрантов Толстой не мог сочувствовать белополякам, напавшим на русскую землю, не мог согласиться на установление границ 72-го года или отдачу панской Польше Смоленска, который 400 лет тому назад прославил своей обороной от польских войск воевода Шейн. Всей душой Толстой желал победы красным войскам. Какая несуразность… А некоторые оголтелые эмигранты призывали поляков навести порядок в России, надеялись, что им удастся разгромить большевиков. Такая позиция Толстому была непонятна, противоречила его патриотическим убеждениям. А кто виноват в новом испытании России — в голоде? По слухам, по газетным сообщениям, там наступили прямо-таки апокалипсические времена. Страна вымирает. «Не все ли равно, — думал Толстой, — кто виноват, когда детские трупики сваливают, как штабеля дров, у железнодорожных станций, когда едят человечье мясо. Все, все мы, скопом, соборно виноваты».
— Папа, ну что ты не отвечашь? — теребил его за рукав Никита.
— Что тебе? Не видишь, я задумался…
— Пана, а что такое сугробы?
— Сугробы? Ну, знаешь, это такое…
Толстой неопределенно махнул рукой, все еще думая о своем. А потом, когда до него дошел смысл вопроса, возмутился:
— Как, ты не знаешь, что такое сугроб? А впрочем, откуда? Вое правильно.
Ему живо представилось его детство. Как хорошо было бултыхнуться в мягкие пушистые сугробы. Он вспомнил свою самую, наверное, счастливую пору жизни, свой степной хутор, пруд, речку Чагру, летние светлые ночи на току, свою первую влюбленность, милые и добрые лица матери и Бострома, вспоминал все бывшее, ушедшее, вспоминал звездные ночи и бешеные скачки по степи, и душа его наполнялась вновь оживающими подробностями и деталями давно прожитой жизни.
Они с Никитой пришли домой. Он вошел в свою комнату. Здесь было тихо и светло. Вот о чем надо сейчас писать — о своем детстве, о России…
…Этот эпизод вспомнила и записала Наталья Васильевна Крандиевская. Вскоре, замечает она, Толстой действительно начал писать «Детство Никиты» — «Повесть о многих превосходных вещах». Почти год назад он пообещал одному издателю небольшой рассказик, а сейчас, когда начал работать, вспоминал сам писатель, «будто раскрылось окно в далекое прошлое со всем очарованием, нежной грустью и острыми восприятиями природы, какие бывают в детстве». Одна из первых глав повести так и называлась — «Сугробы».