Толстой видел, что иные беженские круги свою энергию отдают на взаимное подсиживание, брань, крикливую и неприличную полемику. Все это тоже в известной степени не свидетельствует ли о нравственном упадке, о моральном развале, о непристойной утрате чутья дозволенного и допустимого?
…А как трогательна была вечерня на палубе… Дождичек… Потом звездная ночь. На рее висит только что зарезанный бык. И архиепископ Анастасий в роскошных лиловых ризах, с панагией служит и все время пальцами ощупывает горло, словно от удушья, словно его давит кто-то… Как это он сказал?.. Да… «Мы без Родины молимся в храме под звездным куполом… Мы возвращаемся к истоку — к Святой Софии. Мы грешные и бездомные дети… Нам послано испытание…» Как пронзительно действовали эти слова, некоторые плакали, закрываясь шляпами, а другие с трудом сдерживали себя… У всех была только одна мысль: поскорее добраться до этого истока. И когда рано утром, поднявшись из трюма, он увидел в тумане смутные очертания четырех минаретов и купол Софии, мечеть Сулеймана, а затем, как только туман стал чуть-чуть рассеиваться, показались тронутые розовым солнцем прямоугольники домов Перы, какой вздох облегчения вырвался из его груди: слава богу, доехали. Семь дней на «Кавказе» остались позади. Потом три карантинных дня, когда пугающие своей новизной слухи, а вслед за ними поднявшаяся на корабле паника чуть ли не довели до сумасшествия многих пассажиров. Потом перегрузка на «Николай». Офицеры, которых выгоняют из трюма прикладами. Изящные английские катера с изящными людьми. Веселая жизнь на берегу. Все это не очень-то легко было перенести.
…В Салониках, где «Карковадо» впервые бросил якорь, Толстой смотрел, стараясь запомнить, на голые бурые горы, на холмы, сбегающие к морю. Город раскинулся на склоне гор и виден был как на ладони. Сильное впечатление производили остатки древних стен и белые иглы минаретов над пустынными кварталами.
По трапу уже бежали зуавы; которых, как потом выяснилось, хотели отправить на одесский фронт, но после того, как они запротестовали и выбрали батальонный Совет солдатских депутатов, решили возвратить домой. По другому трапу вереницей поднимались с большими корзинами, полными угля, одинаково черные греки, турки, левантинцы. Вниз летели пустые корзинки. Зуавы махали фесками берегу. Пассажиры лениво наблюдали за всем происходящим.
Как только «Карковадо» снова вышел в море, справа показался Олимп, весь в снегах и лиловых тучах. Налево, из моря, возвышалась туманная громада — Афон. Повсюду видны острова архипелага, крутые, каменистые, желтоватые, покрытые низкорослым лесом. Потом — Фракия, Калабрия, Сицилия, Мессина, Неаполь…
Алексей Толстой почти все время находился на палубе. То, прислонившись к перилам, пристально вглядывался в проплывающие берега, занося кое-какие наблюдения в записную книжку, то сидел в шезлонге, любуясь, как в оранжевой пустыне моря опускается солнце, или подъехавшим на своей лодке классически живописным стариком нищим, или облепившими пароход продавцами кефали.
Но шумные, бесцеремонные зуавы то и дело отвлекали его, заставляли с беспокойством глядеть в их сторону. Такие молодцы могут выкинуть что угодно. «Как было спокойно, тихо без них. А теперь шумом, хохотом, возней они наполнили весь этот пароход, который просто трещит от их беготни. Всюду суют свой нос, будто взяли «Карковадо» на абордаж. А жаловаться капитану бесполезна, он руками только разводит… Удастся ли этой жабе уберечь своих девочек от этих сильных, жадных и веселых варваров?.. Сможет ли каюта кочегара, куда она закрыла их на ключ, спасти их от растерзания, ведь они уже пронюхали об этом… А, бог с ними… Займись своими делами, граф Алексей Николаевич Толстой. Тебе терять нечего. Есть твоя культура, твоя правда, то, на чем ты вырос, то, из-за чего считаешь всякий свой поступок разумным и необходимым… А есть вот эта жизнь, жизнь миллионов. Ты слышал топот их ног по кораблю?.. И жизнь их не совпадает с твоей правдой. Они, как синеглазые скифы, смотрят с далекого берега на твой гибнущий корабль с изодранными парусами. Делись с ними своим отчаянием, сомнениями, расскажи им о невозможности выбора единственно правильной дороги сейчас у себя на родине, в ответ услышишь только гнев и возмущение, дикий восторг перед нашей революцией…»
Женский крик, донесшийся откуда-то из нутра парохода, прервал размышления Толстого. Послышался здоровый мужской смех. По палубе торопливо пробежала хозяйка девочек. Оказывается, зуавы попытались сломать дверь в кочегарке, но им кто-то помешал, и они успокоились.
И снова поплыли одна за другой картины воспоминаний… Остров Халки в Мраморном море, где поселились беженцы из России. Люди — бывшие офицеры русской армии, поэты, журналисты, дельцы, торговцы — сатанели от жары, клопов и безделья. Ненависть к большевикам не знала предела. Поэт Санди из Харькова, совсем еще мальчишка, в матросской рубашке, самоуверенный, нагловатый, встретившись с Толстым, предложил купить томик Вольтера. На недоуменный взгляд Толстого виновато объяснил: