В широкополой писательской шляпе, плотно надетой на раскидистые — в кружок — волосы, Толстой всегда резко приметен на людях. Вот каким вспоминают его современники: «Надменный, замкнутый, нарочито сухой с чужими людьми, не писательского круга — его лицо тогда строго, покатая с четырехугольным лбом голова туго поворачивается на шее, от 8 до 12 вечера может не сказать ни слова: не заметит. Лихоумец, выдумщик, балагур с людьми, ему приятными, людьми, которых приемлет — тогда одним анекдотом может свалить под стол».
Те, кто видел его в это время, отмечают дородность в его фигуре, отчетливое, надолго запоминающееся лицо, непременную улыбку его полнокровного рта.
В записной книжке 1918 года есть запись, относящаяся к его посещению Киева: «Днепр. Прозрачный воздух. Ясно-голубые дали. Белые песчаные острова, низкие, точно ножом срезанные берега. Лодочки рыбаков. Водяные мельницы. Розоватые облака, отраженные в воде. На пароходе большой мужик-слепец кривит рот, поет под гармонию про несчастного солдата. Ночью в дымных облаках — луна. На темном берегу песни, женский смех. Струи воды, скользящие вдоль песка, вдоль мшистых свай конторки».
Но стоило Толстому поглубже всмотреться в то, что происходило вокруг него, поговорить с людьми, как перед ним снова открывалась полная драматических столкновений и противоречий человеческая жизнь. Бывший «солист его величества» де Лазари рассказал ему о своем полном опасных приключений концертном турне в Ялту и Севастополь. Из его купе взяли двух офицеров и расстреляли перед окнами вагона. Повсюду шли бои, схватки, лилась кровь. А в Одессе везший его извозчик откровенно признавался, что настоящая война еще впереди:
— А что же вы думаете, помещик три-четыре службы в городе имеет, захочет, все деньги в одну ночь проиграет в карты. A mli на него работай. А на что ему земля? Десять лет будем бунтовать, с голыми руками пойдем, ружья отнимем, свое возьмем. Это пока малые бунты, понемножку, а вот все крестьянство поднимется… Вот будет беда, — засмеялся, и от его смеха неприятно стало Толстому. — Десять лет будем воевать, а своего добьемся…
Разговор с извозчиком огорчил Толстого, но ненадолго. Грешно было в столь теплый, солнечный день всерьез задумываться над этими словами. Даже висевший над морем туман не мог скрыть очертания мощных дредноутов. Правда, на площади у памятника — телега с имуществом поляков-добровольцев, а рядом на Екатерининской, стоят две мортиры, на которых укладывают гробы убитых германских офицеров, но к этому Толстой успел уже привыкнуть за четыре года. На улицах повсюду толпится праздный народ. Кого только не встретишь здесь. Наташа рассказывала ему, как совершенно открыто по Французскому бульвару на подводе, полной узлов, проехало человек десять воров, оборванных, скучных. А вот и Дерибасовская…
Толстой не успел расплатиться с извозчиком, как его окликнул знакомый журналист:
— Алексей Николаевич! Вы ничего не слышали, что произошло под Екатеринославом?
— Нет! Я недавно приехал. Не успел ни с кем повидаться.
— Ужас! Под Екатеринославом уничтожили 500 немцев…
А вы были на маскараде в городском театре? Ах да, ведь вы только приехали в Одессу…
Словоохотливый журналист еще долго щебетал, а Толстой, смотря по сторонам, мучительно пытался найти предлог, как отделаться от этого надоедливого знакомого.
Два встречных потока текли навстречу друг другу. Тут увидишь и настоящего царского генерала, и лихого юнкера, столбом врастающего в землю при виде золотых погон, и сильно потрепанного за последний год помещика в каком-нибудь несуразном, с чужого плеча, пальтеце, и дельца в дорогой шубе, а уж о женщинах и говорить нечего: на все вкусы. И петербурженки, и москвички, и одесситки. А из раскрытых дверей ресторана вырывается «Измайловский марш». Шумная, разодетая Дерибасовская ничуть не сомневается в прочности, незыблемости традиционных основ иерархии, быта и государства.
В этой разношерстной толпе Толстой неожиданно наткнулся на Ивана Бунина. Тот спокойно шел в толпе и чему-то желчно улыбался. Не заметить? Или подойти как ни в чем не бывало? Ведь с тех пор, как на обсуждении «Двенадцати» Блока Толстой обругал Бунина реакционером, они не разговаривали.
Лицо Бунина поразило его: какое-то измученное и издерганное. Брови запущенные, вроде бы непричесанные, а под глазами серые вздувшиеся мешки от давнишней бессонницы. Только в фигуре его чувствовался прежний Бунин: юношеская стройность и непременное благородство жеста.
Толстой широко улыбнулся и шагнул навстречу. Какие могут быть счеты между друзьями по несчастью!
— Иван Алексеевич, — крепко пожимая протянутую руку, сказал Толстой, — вы давно здесь?
— Да уж в мае сюда перебрался, — сдержанно ответил Бунин.
— А как вам удалось выбраться из Москвы?