— Бывает, бывает… — покачал головой Горький. — Дом-то старый, ремонтировался последний раз в 1872 году. Как пойдут дожди, завоет ветер, с крыши посыплется черепица, со стен отпадает штукатурка… Ну, говорим, все пропало, скорее давайте переезжать куда-нибудь. А переезжать в другой — неохота, этот далеко от города, изолирован хорошо, да и переехать-то хочется к вам, в Москву, поближе к своему народу, который смело перекраивает свою землю и перестраивает свою жизнь…
— Поразительные перемены происходят! Куда ни поедешь, всюду вздыблена земля. Летом я люблю путешествовать. — Толстой от приятных воспоминаний потер руки. — В позапрошлом году, в июле — августе путешествовал с Шишковым в Ленинград, Рыбинск. Потом пароходом в Нижний, Сталинград, поездом — в Ростов… Побывали в Сальске, Краснодаре, по реке Кубань в Темрюк, на лошадях в Тамань, через Керченский пролив в Керчь, а уж оттуда в Феодосию, к своим…
— Я уж такие маршруты вряд ли выдержу… — Горький сдержанно вздохнул. — В двадцать восьмом году с удовольствием поездил по стране, был и в Ростове, правда, проездом. Вовсе и не думал там останавливаться, но куда деваться… Как только поезд остановился, пришли в вагон представители партийных и краевых организаций и уговорили выйти хоть на несколько минут. А когда вышел, то стали уговаривать сказать что-нибудь… _ Хорошо им, а мне каково? Я же не умею ораторствовать… Вышел… Кругом, куда ни глянешь, молодые, веселые лица… Какое сердце выдержит… Аплодисменты, возгласы, что только творилось… И, конечно, уже готова трибуна, ведут под руки туда, на трибуну. Вся площадь забита людьми, сидели даже на крышах… Вроде бы должен привыкнуть к такому приему, а все равно растерялся… Стою на трибуне, опираюсь на перила и молчу. Думают, что собираюсь с мыслями, а я просто растерялся, не знаю, что сказать… Сорок лет назад я грузчиком работал в этом городе, на берегу… Кожу, табак разгружали из турецких пароходов. Грязный был город. Плохо платили рабочему человеку… И полиция была свирепая. Узнал я тут почем фунт лиха. И как-то само собой получилось, что это я и сказал… Какие великие перемены… Кто бы мог подумать… А сейчас и подавно… Целый переворот в деревне… Как завидую я вам, что можете наблюдать новую Россию…
— Вспоминается мне одна картина, — Толстой подхватил мысль Горького. — Плывем по Волге. Настроение хорошее. Только что закончил я первую книгу «Петра», впереди Черное море, хожу, наблюдаю. На трюме сидит пятидесятилетний мужик, нос длинный, какой-то звериный, и весь словно утопает в длинных волосах. Рядом — дочь, мягкая девка, ей не то жарко, не то беспокойно, поминутно вынимает гребенку, чесанет и опять засунет. Рядом чисто одетый человек, ясно, что колхозник. Тут же еще один мужик. Лениво нарезает какой-то заплесневелый хлеб. «Пятьдесят лет работаю. Я не трудящийся? Это как это по-вашему? — доносится до меня скрипучий голос заросшего мужика со звериным носом. — По какой такой причине меня голоса лишают?» Колхозник, слышу, ему в ответ: «А по той причине, что ты — кулак». — «А это что? Мозоли, дружок…» — «Креститься мне на твои мозоли». — «Перехрестишься, трудовые…» — «Врешь, кулацкие». — «Тьфу, — плюет заросший мужик. — Разве такие кулаки-то?» — «Вот то-то, что такие». — «Книжник ты, сукин ты сын». Дочь щиплет отца, чтобы замолчал. «Нет, не такие кулаки-то. Я из навоза пятьдесят лет не вылезал. Хлеб мой небось жрешь, не давишься…» — «Это вопрос… Может, я и давлюсь твоим хлебом. И голоса тебе сроду не дадим, потому что ты — отсталое хозяйство и ты кулак, как класс». — «Хозяином был, хозяином и останусь. Свое добро не отдам, сожгу». Девка опять ущипнула отца, молчи, мол. А тот ни в какую: «Так ты мне и скажи. Силой меня в колхоз! Мы уж тебе поработаем — все дочиста переломаем, все передеремся… Да я лучше всех норов зарежу, лошадям ноги переломаю». — «Невежа, — говорит колхозник. — Колхоз по всей науке — высшая форма хозяйства. Упирайся, нет ли, все равно. Ты — мужик мертвый…»
— И сколько таких… Но ничего, понемногу крестьянство вместе с рабочими построит новые формы хозяйства и создаст новую, справедливую, разумную жизнь на всей богатой нашей земле… Я вот уж много лет живу среди крестьян еще более диких, чем наши, — Горький оглянулся в сторону берега. — Я вижу, как мало они имеют, как много им надо. Их не толкают в шею к новой жизни, им внушают фашисты идею необходимости бить французов. Это очень несчастные люди, посмотрите как-нибудь на них, тем более несчастные, что они только что, и с ужасом, начинают чувствовать это… А у нас, слава богу, другие проблемы. Действительность с бешеной скоростью обновляется, или, скажем точнее, изменяется…