Горький и Толстой уже добрались до конечной цели прогулки: дошли до высокого берега моря, где стояла скамейка, на которой можно было отдохнуть. Марфа и Дарья уже сложили хворост в одну большую кучу, и Горький, как обычно, поджег костер и сел на скамейку, любуясь разгорающимся пламенем. Толстой тоже присел на скамейку, молча закурил трубку и посмотрел вдаль на Неаполь, на Везувий.
— Странный, беспокойный человек, — Горький вновь заговорил о Шаляпине. — Сколько раз собирался ко мне, уж и визы выправлял, и даже чемоданы укладывал, и не приезжал. Бог судил иное, оправдывался он в письмах ко мне. Ссылался на разные семейные и прозаические устройства в жизни, которые то и дело мешали ему побывать здесь у меня. То жаловался на излишки сахара, то на концерты и контракты. Где он только не побывал, даже в Австралию ездил. — Беспрерывная работа привела к тому, жаловался он сам, что утратила для него то прекрасное, чем он жил раньше. Действительно, художественные задачи смяты сейчас во многих театрах, валюта вывихнула у всех мозги, и доллар затемняет все лучи солнца. И сам он теперь рыскает по свету за долларами. Хоть и не совсем, но по частям продает душу черту. Сам так писал мне. Вот и докатился… Дом купил в Париже на доллары, такой, в каком никогда еще в жизни не жил. И все-таки был недоволен, мечтал о простом, родном сеновале, где так незаменимо попахивает сеном и русскими лошадьми. Звал как-ю в Испанию: он купил там клочок земли и хотел строить дачу. Ох, какая в нем ненасытная душа… Как он горевал, что не удалось ему эти «Записки» продать подороже… И вот предъявил иск, какая нелепость и как не стыдно… Ну, тогда я ему и написал, года два уж назад, объяснил, какое дрянное дело он затеял. Сам-то он и не додумался бы, это ему внушили окружающие его паразиты. И все это они затеяли для того, чтобы окончательно закрыть перед ним дорогу на Родину. Не на чем строить иск… Ведь это я уговорил его диктовать час в день стенографистке, диктовал он всего часов десять, а потом я обработал, отредактировал, и рукопись написана моей рукой. Напечатал в «Летописи», заплатил ему по 500 рублей за лист, хотя «Записки» его — на три четверти мой труд. Написал я ему тогда, чтобы не позорил себя. И все равно этот его иск, как грязное пятно, лег на светлую память о нем. Какая жадность! Просто спасу нет! Много вреда принесла его таланту вот эта страсть накоплять деньги. Такой великий и прекрасный артист и так позорно ведет себя. Если б не это… Как хорошо бы послушать его, вспомнить нашу молодость, поговорить о Волге, пожаловаться друг другу на старость. Пожалуй, ближе его у меня никого не было…
Алексей Толстой посмотрел на Горького, и стало ему как-то не по себе: столько неизбывной горести было во всей его фигуре, в лице, в глазах…
— Уеду отсюда… Дни проходят в нервном напряжении, в ожидании всевозможных оскорблений, и ожидание это неизменно оправдывается. Жить вне Советского Союза становится все мучительнее, особенно теперь… Там непрерывный поток впечатлений получаешь, жизнь там так бурно течет, так интересна и разнообразна, что, возвратись сюда, я чувствую себя непривычно и неловко. Как будто у меня что-то отняли и я заключен в неподвижное время, а тут еще стали донимать меня письмами из Союза, почему я снова уезжаю в Италию. Совсем недавно получил очень хорошее письмо от одного, видимо, молодого человека, резко выговаривает мне за то, что я живу в Сорренто. Неужели, спрашивает, у нас в Союзе нет таких мест, как Сорренто? Или вы боитесь расстаться со своей виллой, окружили себя всяческим комфортом, учите своих сыновей в буржуазной школе? Словом, действительно, наслушался всяких эмигрантских выдумок и все так сразу и бухнул. Славный паренек! К этим упрекам мне не привыкать…
— И что ж, вы ответили ему?
— А как же, конечно, ответил, — сказал Горький. — Написал, что никогда никаких вилл у меня не было, нет и, разумеется, не будет. Было бы великой ложью, если б я обзаводился собственностью, одновременно радуясь мощному строительству социализма рабочим классом Союза Советов. Написал, что в Москве мне мешают работать различные заседания, посещения и т. д. А здесь я живу совершенно изолированно, одиноко, и это позволяет мне спокойно работать десять-двенадцать часов в сутки. В Москве соблазняли бы театры, поездки туда-сюда, здесь я в театры не хожу, и даже в городе, три километра от меня, не был уже три месяца… Все подробно, как на духу…
— Сейчас-то дом выглядит неплохо, когда тепло, нет ветра и нет дождей. А зимой не могу себе представить, как вы тут выдерживаете, — Толстой даже передернул плечами. — Дует же всюду.