Пожалуй, еще ни одна идея ранее так широко не захватывала общество. И пожалуй, в передовых кругах ни одна идея прежде не нашла такого единодушия в трактовке самой ее сути. Несколькими годами позднее Добролюбов почти дословно повторит пушкинскую мысль: «Народность понимаем мы не только, как умение изобразить красоты природы местной, употребить меткое выражение, подслушанное у народа, верно представить обряды, обычаи и т. п. Но чтобы быть поэтом истинно народным, надо больше: надо проникнуться народным духом, прожить его жизнью, стать вровень с ним, отбросить все предрассудки сословий, книжного учения и пр., прочувствовать все тем простым чувством, каким обладает народ». И в определении, и в воплощении идеи народности первым в русской литературе был Пушкин. Его страстный приверженец, во многом духовный наследник Николай Гоголь свое понимание народности выразит, говоря именно о творениях Пушкина: «Сочинения Пушкина, где дышет у него русская природа… может совершенно понимать только тот, чья душа носит в себе чисто русские элементы, кому Россия родина, чья душа так нежно организована и развивалась в чувствах, что способна понять неблестящие с виду русские песни и русский дух, потому что, чем предмет обыкновеннее, тем выше нужно быть поэту, чтобы извлечь из него необыкновенное и чтобы необыкновенное было, между прочим, совершенная истина». Так писал Гоголь в эссе «Несколько слов о Пушкине». В свою очередь Белинский приводит эти гоголевские мысли для того, чтобы четче определить свою позицию в понимании идей народности и правды.
Двадцатые годы прошлого столетия — время, когда эти идеи с небывалой силой воплощаются в творчестве великих мастеров искусства России. Это годы, когда Пушкин завершает «Онегина». Это годы, когда современная Россия как в зеркало взглянула на себя в грибоедовском «Горе от ума». Это время, когда были созданы почти все лучшие произведения Венецианова. Он мало говорил о народности. Он говорил о правде, о натуре, об истине. Эти понятия в его глазах естественно и безусловно включали в себя и понятие народности. Для Белинского (как и для Венецианова) — «где истина, там и поэзия». А где живут поэзия и правда, там, как правило, незримо возникает и народность, ибо вне постижения сути национального духа истинная правда просто невозможна. Венецианов не говорит о народности. Он ее творит. Она, как пульсирующая кровь, оживотворяет его произведения. То, что Добролюбов сказал чуть спустя о поэзии поэта-прасола Кольцова, — он первый стал изображать «настоящую жизнь наших простолюдинов», в его стихах «увидели мы чисто русского человека, с русской душой, с русскими чувствами, коротко знакомого с бытом народа, человека, жившего его жизнью и имевшего к ней полное сочувствие», — пожалуй, более приложимо к Венецианову, чем к Кольцову, порой все-таки несколько идиллично-поверхностному поэту. И уж во всяком случае, из всех русских художников той поры это определение можно отнести только к Алексею Гавриловичу Венецианову.
С женскими образами середины 1820-х годов связаны все, или почти все, самые высокие живописные достижения кисти Венецианова. В его картинах тех лет нет поэзии, заимствованной из арсенала смежных искусств. К чисто литературной повествовательности он вынужден будет прибегать много позже. Кстати сказать, нечастые удачи позднего периода творчества неизменно будут связаны у Венецианова именно с образами женщин, женщин и детей. И удачи не только образные, но и чисто живописные.