– Это, князь, не от сырости, и правда, растревожил меня Куликов. Глас народа – глас Божий… Хороший солдат был… Позвольте, я вам помогу, вам трудно спускаться.
– Сами-то, Алёша, вы шатаетесь… Обопрусь на вас, а вы, как тростинка хлипкая.
– Ничего, я окрепну… Я думаю, князь, народ тогда государя любит, когда победы, слава, Париж, Берлин, когда красота и сказка кругом царя, величие духа… Смелость… Гордость… дерзновение. Тогда и муки страшные, и голод, и самые казни ему простят… А вот как станут говорить – англичанки испугался… Нехорошо это, князь, будет… Ах, как нехорошо…
– Не знаю, Алёша, не знаю…
Помогая друг другу, они спустились к самому морю и стали на берегу, где на круглую, пёструю, блестящую гальку набегала синяя волна.
– Алёша, вот вы всё меня спрашивали, позвольте и мне вас спросить, – тихо сказал Болотнев. – Вы, Алёша, – святой человек… Водки не пьёте… Женщин, поди, не знаете…
Розовый румянец побежал по бледным щекам Алёши, и ещё красивее стало его нежное лицо.
– Простите, Алёша, это очень деликатное… Я приметил, что вы Евангелие каждый день читаете.
– Это мне моя мама в поход дала. А вы разве не читаете?
– В корпусе слушал батюшкины уроки, да всё позабыл. Я ведь ни во что не верю, Алёша… Я философам верил… социалистам… А не Христу… А вот теперь хочу вас, Христова, спросить об одном. Если человек обещал… Не то чтобы слово дал, а просто обещал не видеться, не писать, не говорить с девушкой, которую тот, кому обещано, считал своей невестой, и тот, кому обещано… Я это несвязно говорю, да вы понимаете меня?
– Я вас понимаю, князь.
– Так вот, тот, кому обещано, умер… Убит… То можно или нет нарушить слово? Как, по-вашему? По Евангелию?
– В Евангелии сказано – по смерти ни жениться, ни разводиться не будут. Там совсем другая жизнь. Значит – можно. Вы что же, князь, сами хотите жениться?
– А нет, Алёша, – с живостью ответил Болотнев. – Что вы! Куда мне? Без ноги-то!
– Если человек взаправду любит, то он искалеченного ещё больше полюбит, – тихо сказал Алёша.
– Жалость?.. Нет, Алёша, мне жалости не нужно. Это очень тяжело, когда человека жалеют. Тут совсем другое. Та девушка – особая девушка, и я боюсь, что она погибнет. И вот я думал, что, может быть, если я стану подле неё, буду усовещивать её, говорить с нею – она одумается… Да… Вот и всё… Ну да это пустяки… Может быть, я и ошибаюсь. Сколько раз в моей жизни я ошибался.
Сзади них солнце спускалось к горам. Нестерпимым пожарным блеском загорелись, заиграли стёкла домов Стамбула – будто там, в домах пылал огонь. Потом огни погасли, и прозрачный, лиловый сумрак, нежный и глубокий, стал покрывать фиолетовые азиатские горы. Над головами Алёши и князя барабанщик ударил повестку к заре. Тихо плескалось темневшее с каждым мгновением море, шевелило мелкую гальку, катило её к берегу, а потом с лёгким скрежетом уносило в глубину…
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
– Вера Николаевна, да вы совсем не так кидаете. Смотрите, как я. Положите камушек на большой палец и пустите его, направляя указательным, плоско вдоль воды… Вот так… Раз, два, три… четыре… Четыре рикошета!
– Просто удивительно, как у вас это выходит.
Вера восхищёнными глазами смотрела, как юноша, с которым её только что познакомила Перовская, кидал камни в воду широкого озера. Вера была в простенькой, нарочно для случая купленной блузке, в шерстяной чёрной юбке, которую она уже и порвать успела, продираясь к берегу через кусты, оцепленные плетями колючей ежевики. Она приехала сюда потаённо, с Перовской, под чужой фамилией, чтобы присутствовать на нелегальном съезде. К ним приближался через поросли кустов и тростника человек в блузе, схваченной ремнём, в штанах, заправленных в высокие сапоги, в белой парусиновой фуражке и с пледом на плече.
– Тут, товарищи, грибы должны быть, – сказал он молодым неустановившимся баском и подошёл к Вере.
Вера никого здесь не знает. Ей никого не представляли, ни с кем не знакомили. Вера только знала, что за неё поручилась Перовская, и Веру здесь приняли товарищески просто.
Точно здесь, в дубовой роще на берегу реки и озера, где подле воды красиво росли раскидистые большие вётлы, был пикник и «маёвка», которых Вера никогда не знала, но о которых немного слышала, как о чём-то не совсем приличном и во всяком случае непозволительном для неё – Ишимской…
Тут было человек тридцать молодёжи, всё больше совсем безусой, редко у кого была молодая бородка клинышком. Было несколько евреев. Молодая, косматая, безобразная еврейка, с узкими раскосыми глазами, коротконогая, увалистая, некрасиво уселась на корточки и на разостланную на траве пёструю скатерть выкладывала обильную незамысловатую закуску: чёрный и ситный хлеб, нарезанный большими косыми ломтями, колбасу, куски жареного мяса, бутылки пива и сороковки водки. Молодой простоватый парень со светлыми, в кружок, по-мужицки стриженными волосами помогал ей.
Вера понимала – это и был тот н а р о д, для которого она хотела работать.
Несколько в стороне, отдельно от других, держалась небольшая группа. Перовская показала Вере на неё и сказала: