И это при том, что внутренне царь оставался верен прежним идеалам и намерениям; что желание освободить крестьян и «усчастливить» Россию свободой его не покидало ни на минуту. Даже Тургенев, чьи надежды на перемены «сверху» все слабели, тем не менее вынужден был признать, что Александр всегда утверждает решения Государственного совета в пользу крестьян, — пускай они и приняты меньшинством. Даром ли в «реакционные» 20-е годы на важные посты последовательно назначались разумные сторонники преобразований, вроде Михаилы Воронцова, Арсения Закревского, Павла Киселева, Васильчикова? Больше того, многие члены тайных обществ, поименованные в доносе Грибовского, не были отставлены.[272] (Как тот же Николай Тургенев.) Но люди назначались, а дело не двигалось с мертвой точки; если военные поселения, по едкому тургеневскому отзыву, оставались формами без содержания, то прогрессивным чиновникам «урожая 1820-х годов» суждена была участь содержания без форм.
Царь снова ждал очередного сигнала истории, обеспечивал тылы, не открывая внутреннего фронта; он снова готовился — к возможным обстоятельствам. Но обстоятельств сам не создавал и пресекал малейшие поползновения, имеющие целью их создание. Как поступил Он с депутацией Васильчикова в 16-м, как действовал после выступления Репнина в 18-м, — так точно обошелся он и с «подписантами» очередного обращения в 1820-м, когда братья Тургеневы, граф Воронцов, князья Меньшиков, Потоцкий и Вяземский попросили дозволить общество для содействия освобождению крестьян. Поговорив с Воронцовым предварительно, царь вроде бы одобрил затею; получив «подписной лист», в июне 20-го остановил порыв душевладельцев. Не нужно обществ, не нужно шума городского. Пусть будет на невских башнях тишина. Кто хочет действовать и предлагать — пусть обращается к министру внутренних дел. Лично. А там, глядишь, что-нибудь да выйдет…
Печально. Так и не укоренившаяся в реальном российском обществе, не включенная в систему сообщающихся сосудов, русская государственная жизнь вернулась в замкнутое пространство дворца, и ее пируэты в зеркальной пустоте дворцовых зал час от часу становились все головокружительнее.
А стихия русской общественности, оставшись не у дел, лишенная государственных скрепов и предоставленная сама себе, тоже закружилась смерчем по городам и весям, чтобы рано или поздно вернуться в столицы.
И когда ритмы вращения самодостаточной государственности и самопредоставленной общественности совпадут, когда две круговерти ринутся одна навстречу другой и под их обоюдным напором дворцовые стены треснут — тогда совершится то, что совершилось.
Ждать остается недолго.
НЕВЕСТА ФЕОДОСИИ
С точки зрения князя Голицына Фотий выполнил свое предназначение. С точки зрения Фотия Голицын своего предназначения не выполнил. Рано или поздно князь должен был понять (или ощутить), что партия северян падением масонства не удовольствуется и что Голицыным запущенный бумеранг, описав круг, несется прямиком на сугубое министерство. Нужно было срочно найти замену Фотию, начавшему безудержное восхождение к вершинам власти, вытеснить подобное подобным, перенаправить вектор «духовной интриги» с севера на юг.
Во второй половине 1822 года в руки Голицыну попала рукопись мистического сочинения, возвышенно поименованного: «О необходимости и неотрицаемом долге Церкви заботиться о просвещении всех остальных языков и возвращении всех христиан ко святому единомыслию». Автором сочинения был священник из города Б ал ты, что близ солнечно-теплого городка Каменец-Подольского, отец Феодосии Левицкий.
Все в этой рукописи напоминало Фотия: и тревожный восторг провинциального духовидца, и пропитанность недопонятым Апокалипсисом, и всемирный охват мысли, и рассуждения об опасностях, русскому трону грозящих. Но если Фотий запомнил из Откровения Иоанна Богослова про смерть и разрушения, про землетрясения и войны, то Феодосии — про блаженство Нового Иерусалима; один уверовал в Гогу и Магогу, другой — в Тысячелетнее Царство; один считал себя ангелом брани, другой именовался «невестой царствия Христова», намекая на то, что он и «жена, облеченная в солнце», — одно и то же лицо. Один хотел бы сузить Православие до предела, другой — расширить до беспредельности. Один готовился пресечь «библейский соблазн», другой готов был насмерть стоять за дело мистического просвещения России. Один видел причину назревающей революции в распространении библейских обществ, другой — в насилии польских помещиков над русскими крестьянами и разорительности военных поселений.
И главное, один указывал царю на графа Аракчеева и митрополита Серафима как на путеводителей из тупика, другой готов был указать на князя Голицына и Родиона Кошелева.[273] Очевидно, именно это обстоятельство и решило судьбу отца Феодосия.