«Главный характер чтений Грановского: чрезвычайно развитая человечность, сочувствие, раскрытое ко всему живому, сильному, поэтичному, сочувствие, готовое на все отозваться; любовь широкая и многообъемлющая, любовь к возникающему, которое он радостно приветствует, и любовь к умирающему, которое он хоронит со слезами. Нигде, ничему не вырвалось слова ненависти в его чтениях; он проходил мимо гробов, вскрывал их – но не оскорбил усопших. Дерзкая мысль поправлять царственное течение жизни человечества далека была от его наукообразного взгляда; он везде покорялся объективному значению событий и стремился только раскрыть смысл их. Мне кажется, что именно этот характер преподавания возбудил такое сильное участие общества к чтениям Грановского. Уметь во все века, у всех народов, во всех проявлениях найти с любовью родное, человеческое, не отказаться от братии, в каком бы они рубище ни были, в каком бы неразумном возрасте мы их ни застали, видеть сквозь туманные испарения временного просвечивание вечного начала, т. е. вечной цели, – великое дело для историка».
Отсутствие ненависти к Западу и национального самохвальства вместе с искренней, горячей любовью к науке, знанию, мысли – вот что одушевляло и самого профессора, и его блестящую аудиторию. Грановского обвиняли в пристрастии к Западу; он отвечал на это: «Я взялся читать часть его истории и не вижу, почему должен читать ее с ненавистью. Запад кровавым потом выработал свою историю, плоды ее достались нам почти даром,
Удивительную эпоху государственного самодовольства переживала тогда Россия. Она третировала Запад в гордой уверенности, что сильнее, богаче, нравственнее его. Она застыла в старых формах своей жизни и провозгласила их совершенными. А в это же время кучка людей, рискуя всем, продолжала твердить, что у нас нет права не любить Европу, не учиться у нее…
Грановский кончил грустно и рано. Его предсмертные письма Герцену исполнены тоски…
«Положение наше, – писал он в 1850 году, – становится нестерпимее день ото дня. Всякое движение на Западе отзывается у нас стеснительной мерой. Доносы идут тысячами. Обо мне в течение трех месяцев два раза собирали справки. Но что значит личная опасность в сравнении с общим страданием и гнетом. Университеты предполагают закрыть; теперь ограничились следующими уже приведенными в исполнение мерами: возвысили плату со студентов и уменьшили их число законом, по которому не может быть в университете больше 300 студентов. Дворянский институт закрыт, многим заведениям грозит та же участь, например лицею. Для кадетских корпусов составлены новые программы. Иезуиты позавидовали бы военному педагогу, составителю этой программы. Священнику предписано внушать кадетам, что величие Христа заключалось преимущественно в покорности властям. Он выставляется образцом подчинения и дисциплины. Учитель истории должен разоблачать мишурные добродетели древних республик и показать величие не понятой историками Римской империи, которой недоставало только одного – наследственности… Есть с чего сойти с ума. Благо Белинскому, умершему вовремя! Много порядочных людей впали в отчаяние и с тупым спокойствием смотрят на происходящее – когда же развалится этот мир? Я решился не идти в отставку и ждать на месте совершения судеб. Кое-что можно делать. Пусть выгонят сами. Вчера пришло известие о смерти Галахова, а на днях разнесся слух и о твоей смерти. Когда мне сказали это, я готов был хохотать от всей души. А впрочем, чем это было бы глупее остального?»
Но в то время, до которого мы довели наш рассказ (1843 год), тоска не успела еще овладеть Грановским, вымотать его душу и усадить за зеленый стол рядом с шулерами и рыцарями легкой наживы. Он был молод, впереди, казалось, ожидало так много труда, славы, счастья. Даже в своем университетском кружке Грановский находил поддержку и сочувствие. Он был не одинок и входил в число нескольких молодых профессоров, возвратившихся из Германии в период 1835 – 40 годов. Все они сильно двинули вперед Московский университет, и история их не забудет. Люди добросовестной учености, ученики Гегеля, Ганса, Риттера и других, они слушали их именно в то время, когда «остов диалектики стал обрастать мясом», когда наука перестала считать себя противоположною жизни, когда Ганс приходил на лекцию не с древним фолиантом в руках, а с последней книжкой лондонского или парижского журнала. С помощью диалектических построений пробовали тогда решить исторические вопросы современности: это было невозможно, но привело к более светлому осознанию происходящего. Молодые профессора привезли с собою свои заветные мечты, горячую веру в науку и людей; они сохранили весь пыл юности, и кафедры были для них святыми налоями, с которых они были призваны благовествовать истину; они чувствовали себя не цеховыми учеными, а миссионерами человеческой религии…