Когда он признался в любви, она отвечала: «Ты что-то смущен, я знала, что твое письмо испугало тебя больше, чем меня. Успокойся, друг мой, оно не переменило во мне решительно ничего, оно уже не могло заставить меня любить тебя ни больше, ни меньше».
Спокойствием, убежденностью, серьезностью верующего проникнуто каждое ее слово. И повторяю: за признаниями влюбленной девушки вы постоянно слышите голос любящей матери. Любовь наполняет ее сердце, и она отдается своему чувству без малейшего жеманства, без колебаний. Ей так привольно любить и знать, что она любима, как привольно дышать свежим воздухом в широкой бесконечной степи.
«Может, ты сидишь теперь, – пишет она, – в кабинете, не пишешь, не читаешь, а задумчиво куришь сигару и взор твой углублен в неопределенную даль и нет ответа на приветствие взошедшего. Где же твои думы? Куда стремится взор? Не давай ответа… Пусть придут ко мне.
Будем детьми, назначим час, в который нам обоим непременно быть на воздухе, – час, в который мы будем уверены, что нас ничего не делит, кроме одной дали. В восемь часов вечера и тебе, верно, свободно? А то я давеча вышла было на крыльцо – да тотчас возвратилась, думая, что ты, верно, в комнате.
Глядя на твои письма, на портрет, думая о моих письмах, о браслете, мне захотелось перешагнуть лет за сто и посмотреть, какая будет их участь? Вещи, которые были для нас святыней, которые лечили наше тело и душу, с которыми беседовали и которые нам заменяли несколько друг друга в разлуке, все эти орудия, которыми мы оборонялись от людей, от рока, от самих себя, что будут они после нас? Останется ли в них сила их или душа? Разбудят ли они, согреют ли чье сердце? Расскажут ли наши страдания, нашу повесть, нашу любовь? Будет ли им в награду хоть одна слеза? Как грустно становится, когда воображу, что портрет твой, наконец, будет висеть безвестным в чьем-нибудь кабинете или, может быть, какой-нибудь ребенок, играя им, разобьет стекло и сотрет черты».
Трогательна эта ревность любви к всеразрушающему времени, это опасение, как бы вечность не уничтожила и последних следов чувства…
Любовь питалась не только разлукой, но и, как это часто бывает, противодействием окружающих. Старшие и с той, и с другой стороны были против брака. Наталью Александровну хотели даже насильно выдать замуж. В тех же письмах она рассказала о пережитых ею муках. Переписка ее с Герценом, долго скрываемая от княгини, у которой в качестве сироты и воспитанницы жила она, была наконец открыта. Княгиня взбунтовалась и строжайше запретила людям и горничным доставлять письма молодой девушке и отправлять ее письма на почту. Для окончательного же прекращения всякой глупости решено было виновную выдать замуж. Наталья Александровна, разумеется, решительно заявила, что не примет ничьего предложения.
Тогда началось беспрерывное, оскорбительное, лишенное пощады и всякой деликатности гонение; гонение ежеминутное, мелкое, цепляющееся за каждый шаг, за каждое слово.
«Представь себе, – писала в это время Наталья Александровна, – дурную погоду, страшную стужу, ветер, дождь, пасмурное, какое-то без выражения небо, прегадкую маленькую комнату, из которой, кажется, сейчас вынесли покойника, а тут эти
Началось систематическое гонение, и не только со стороны княгини, но и жалких старух-приживалок, мучивших беспрерывно девушку, уговаривая ее идти замуж и браня Герцена; большей частью она умалчивала в письмах о ряде неприятностей, выносимых ею, но иной раз горечь, унижение и скука брали верх.
«Не знаю, – пишет она, – можно ли выдумать еще что-нибудь к моему угнетению, неужели у них станет настолько ума! Знаешь ли ты, что даже выход в другую комнату мне запрещен, даже перемена места в той же комнате… Я давно не играла на фортепиано, подали огонь, иду в залу, авось либо смилосердятся; нет, воротили – заставили вязать… Непременно сядь тут, рядом с попадьей, слушай, смотри, говори, а они только говорят о Филарете да пересуживают тебя… На минуту мне стало досадно, я покраснела, и вдруг тяжелое чувство грусти сдавило грудь, но не оттого, что я должна быть их рабой, нет, мне смертельно стало жаль их…»
Жених отыскался скоро, и дело дошло до формального сватовства.
«Что я вытерпела сегодня, – жалуется Наталья Александровна в письме от 26 октября 1837 года, – ты не можешь себе этого и представить. Меня нарядили и повезли к С. Тут был он…»