Я уже сказал, что Герцен и Огарев поступили на физико-математический факультет, но ни физикой, ни математикой их особенно не обременяли, в моде было другое – натурфилософия, шеллингизм. Во главе профессоров стоял знаменитый тогда Павлов. Вместо физики и сельского хозяйства он преподавал введение в философию. Физике было мудрено научиться на его лекциях, сельскому хозяйству – невозможно; но его курсы были чрезвычайно полезны. Павлов стоял в дверях физико-математического факультета и останавливал студента вопросом: «Ты хочешь знать природу? Но что такое природа? Что такое знать?» Это чрезвычайно важно; наша молодежь, вступающая в университет, была совершенно лишена философской подготовки; одни семинаристы имели понятие о философии, зато совершенно превратное. Отвечая на эти вопросы, Павлов излагал учение Шеллинга и Окена с такою пластической ясностью, которая не была доступна ни одному натурфилософу. Если он не во всем достиг прозрачности, то это не его вина, а вина мутного Шеллингова учения.
Шеллинг и Гегель – эти герои философско-романтического движения – долго, больше десяти лет, поддерживали строгую железную дисциплину русской мысли. Они перевоспитали ее и, в сущности, привели к самосознанию. Они заставили ее пересмотреть все то, чем она жила, во что верила, к чему стремилась: только под руководством этих строгих, суровых учителей достигает она зрелости и вместо мечтаний переходит к изучению.
Павлову вторил Максимович, читавший органографию растений, где не было органографии, но было очень много философствования «de omnibus rebus quibusdam que aliis». Остальные профессора естественных наук пользовались любым случаем, чтобы поострить над натурфилософией и отметить «добросовестное» преподавание физики. Со своей стороны и Павлов не оставался в долгу и платил им с процентами и «рекамбиями». Таким образом, преподавание на физико-математическом отделении было чисто полемическое. На эти полемические лекции студенты стекались со всех отделений.
«Разумеется, – говорит Герцен, – я ратовал под знаменем „Idealistische Lehre“[8] и резался с нападавшими на него профессорами».
Этот полемический и философский элемент и был тем началом, которое давало жизнь преподаванию на физико-математическом факультете. Благодаря ему все связывалось и объединялось; Шеллинг был тем же цементом различных органографии, тем же оплодотворяющим началом сухих лекций, каким в настоящее время является Дарвин. О научности же преподавания мало заботились сами профессора, еще меньше студенты, особенно такие юные горячие головы, как Герцен.
С первого же своего шага в университете он отдался товариществу. В студенческой среде нашел он многостороннее поприще, чтобы проявить все изгибы своей души; тут нашел он жизнь, очень близкую его нраву, фантазиям и убеждениям. Вскоре благодаря своему красноречию, остроумию, искренности он занял первое место в аудитории естественных наук и последнее в обществе «естествоиспытателей», где считался не более как élève de société – светским юношей, любителем просвещения и признанным дилетантом. Мало-помалу он стал студентом с весом и шагнул в ряды высшей, «боевой» аристократии аудитории. Заняв место в первых рядах, он с наслаждением пользовался властью, влиянием и славой в многочисленной товарищеской среде. История с профессором Маловым поставила его еще выше; Герцен отсидел неделю в карцере и приобрел репутацию героя. Малов, грубо обращавшийся со студентами и тем вызвавший инцидент, был окончательно посрамлен.
Первый арест прошел очень весело. Нравы тогда были совсем патриархальные.
«Как только наступала ночь, – рассказывает Герцен, – Ник и еще четверо товарищей с помощью четвертаков и полтинников являлись к нам; у кого в кармане ликер aux quatre fruits,[9] y кого паштет, у кого рябчики, у кого под шинелью бутылка клико. Разумеется, мы встречали с восторгом и друзей, и их съестные знаки дружбы. Свечей зажигать нам, заключенным, не позволялось. Опрокинувши стулья, мы делали около них юрту из шинелей, высекали огонь, зажигали принесенную сальную свечу и ставили ее под стол таким образом, чтобы из окон нельзя было ее видеть, потом ложились на каменный пол, и начинался пир до позднего вечера; тут, кажется, и засыпали, а ночью – опять пир. И так все семь дней…»