Оживить это прошедшее время, сделать его вполне понятным в рассказе – невозможно; чтобы вспомнить все мечты, все увлечения, надо очень много не знать, очень многого не испытать, надобно перезабыть бездну фактов, стереть с души бездну пыли, соскоблить пятна, заживить рубцы, осветить весь мир алым светом востока, всем предметам дать положительные тени, утреннюю свежесть и разительную новость. Мало того, надо, чтобы друзья юности собрались вместе в той же комнатке, обитой алыми обоями с золотыми полосками, перед тем же мраморным камином, в том же дыму от трубок».
Герцен прав: оживить то время невозможно; оно слишком пылко, юно, неопределенно. Прелесть его не в нем самом, а в тех, кто его переживал, кто чувствовал в себе присутствие всемогущего Бога юности, чьи непочатые силы, горячее воображение, волнующаяся кровь преображали маленький, скромный, почти опальный университет, выкрашенный в одну краску с казармами, в святилище науки, в центр мысли, откуда должны излиться свет и счастье на всю бедную родину.
Когда Герцену сказали, что как раз над той комнатой, где собирались друзья юности, портной повесил свою скучную прозаическую вывеску, он заметил шутя: «Я уверен, что, если существуют духовные миазмы, этот портной шьет
Друзья проповедовали. Что? Трудно сказать… Идеи были смутны, общества, в сущности, не было, но пропаганда пускала глубокие корни на всех факультетах и переходила в стены университета. Возбужденная мысль требовала исхода, пробудившиеся вопросы – разрешения. Молодежь распадалась на кружки – философские и политические, смотря по темпераменту участников. Но резко различие проявилось лишь впоследствии.
Прежде всего надо отметить кружок Станкевича.
Станкевич жил у профессора Павлова. По вечерам друзья собирались в его скромной квартире, и здесь велись оживленные беседы о чувстве изящного, о любви, дружбе, прекрасном. Здесь Красов рассказывал о своих встречах с неземными существами, здесь Станкевич читал товарищам, не знавшим еще немецкого языка, например Белинскому, своих любимых немецких поэтов – Шиллера, Гёте, Гофмана. Из русских же писателей друзья зачитывались Пушкиным и Жуковским и лишь впоследствии – Лермонтовым и Гоголем. В это время в кружке Станкевича Шиллер преобладал еще над Гёте, но более всего друзья увлекались Гофманом – мечтателем-фантазером, который не мог говорить об искусстве равнодушно и если касался этой темы, то не иначе изображал его, как в огненном нестерпимом блеске и в сверхъестественных фантастических формах… Такой писатель был как нельзя более под стать юным мечтателям и поклонникам искусства, преданным прекрасному до фанатизма.
Кружок Станкевича, как и его глава, отличался замечательным целомудрием. «Здесь, – говорит Анненков, – жизнь шла трезво и бодро и благодаря своему главе носила редкий отпечаток скромности. Несмотря на природную веселость Станкевича, было что-то умеренное и деликатное в его шутке, подобно тому как мысль его отличалась истинным целомудрием, несмотря на страсти и увлечения молодости. Все это, конечно, держало разнородные личности, из которых состоял его круг, в одном общем настроении и на одинаковой нравственной высоте».
таков был основной вопрос кружка настроенных на высокий лад юношей. Болезненный, тихий по характеру, поэт и мечтатель, Станкевич естественно должен был более любить отвлеченное мышление, чем вопросы жизненные и чисто практические; его артистический идеализм ему шел: это был «победный венок, выступавший на бледном предсмертном челе юноши».
Совершенно другое – кружок Герцена. Здесь на первом плане «вопросы жизненные и чисто практические», здесь Сен-Симон вместо Гофмана, «Новое Евангелие», религия человечества, здесь политическое и нравственное мышление преобладает над мышлением религиозно-эстетическим, Шиллер и Гёте пользуются громадным уважением, но героями являются не литераторы и художники, а декабристы и люди науки; крепостное право осуждается с позиций сенсимонизма.