— Я просто вряд ли сумею вам ответить. Но если хотите, могу рассказать, как случилось, что я начал писать музыку… Я, естественно, как любой другой ребенок из интеллигентной семьи, посещал музыкальную школу, но, надо признаться, часто пропускал занятия из-за болезни. У меня была очень странная болезнь, и врачи толком так и не могли поставить диагноза. Астма, или легочная недостаточность, или врожденный порок сердца — одним словом, я задыхался, у меня бывали страшные приступы удушья. Меня пичкали таблетками, возили дышать морским воздухом, но ничего не помогало. И однажды — я очень хорошо помню эту ночь, мне тогда было четырнадцать лет — я проснулся с диким приступом. Не захотел будить маму. Вышел на балкон. Увидел над собой небо, усыпанное громадными звездами, каждая из которых словно разговаривала со мной… И вдруг ощутил, как внутри меня точно что-то отозвалось на их мерцающий свет, что-то зазвенело… и на глаза выступили слезы. Я стоял, плакал и задыхался. А потом рванул к роялю, и из меня полилась музыка… Когда я закончил играть и обернулся, то увидел над собой заплаканное, счастливое лицо мамы. Приступа удушья как не бывало. И тогда я понял: для меня писать музыку — как дышать. Это она, моя ненаписанная музыка, спрессованным комком стояла в груди и стесняла дыхание. Но я должен был созреть душой, чтобы это осознать… Чтобы суметь выразить ее достойно, я должен был однажды, измучившись плотски, заплакать от красоты мироздания… Вот так я стал композитором.
— И… больше не задыхались?
— Нет. Когда я начинаю ощущать тревожные симптомы внутри грудной клетки, знаю — это зреет моя музыка.
Алена блестящими восхищенными глазами смотрела на Глеба.
— Я поняла, кто вы! Вы — Андерсен, вы грустный мудрый сказочник. И ваша музыка — это те сказочные истории, которые вы сочиняете для людей. Они бывают нежными, добрыми, бывают жестокими и надсадными, больными и сокровенными, наивными и трогательными, но никогда, поверяя их вашим слушателям, вы не изменяете себе. Поэтому в вашей музыке — безупречная мощная авторская честность. Вы пишете мир таким, каким он является вам, и иногда решаетесь поведать о своем бессилии постичь его, о своей растерянности и слабости перед его жесткими условиями игры. Но это замешательство проходит, и вы снова вступаете с ним в единоборство, иногда хитростью, иногда угрозами пытаетесь навязать свои представления… и тогда вашей музыке тесно в симфоническом исполнении… тогда только раскатам органа вы доверяете развернуть затылки сбившейся с пути толпы вспять, чтобы, увидев разуверившиеся глаза, еще раз попытаться убедить их, что не так все плохо, что все еще, может быть, будет ничего себе…
— Вы слышали мои органные концерты? — удивленно поднял брови растроганный Глеб.
— Я давно взяла себе за правило все знать о творчестве человека, с которым решаюсь бежать в одной упряжке. — Алена сняла очки, потерла глаза. — Боже мой! Сегодня какой-то сентиментальный рождественский вечер. По-моему, сейчас начнет хлопьями падать снег и за закрытой дверью окажется двухметровая елка в гирляндах и хлопушках.
— Подождите… Пожалуйста, не надевайте очки. Господи! Это надо же так замаскировать себя немыслимыми диоптриями. Алена! У вас, такой строгой и независимой, глаза маленькой беззащитной девочки.
— Это от близорукости! — засмеялась Алена, водворяя очки на нос. — И вообще, не лишайте меня моего главного орудия. У Кощея сила была в игле, а у меня, может быть, в очках.
Глеб с таинственным видом оглянулся на дверь, за которой, как предположила Алена, пряталась рождественская елка, и прошептал:
— Я хочу вам что-то показать.
— Рояль? — так же шепотом спросила Малышка.
Глеб отрицательно помотал головой и взял Алену за руку. Они подошли к двери, и Глеб, повернув ключ, распахнул ее.
Алена изумленно ойкнула. Она очутилась в маленькой домашней часовне. Здесь был купол, как в настоящем храме, и оттуда сквозь синь неба и белизну облаков скорбно и доверчиво смотрели глаза Богородицы. В углу под иконой Спасителя в тяжелом старинном окладе теплилась лампада. Такая же лампадка потрескивала возгорающим маслом у поминального столика. Возле других икон стояли в подсвечниках свечи, которые сразу зажег Глеб. У каждой иконы в напольных вазах — живые цветы. Каменное основание деревянной голгофы покрывали свежесрезанные белые розы в полураспустившихся бутонах.
— Андерсен, я не сплю? Ущипни меня, чтобы я очнулась, — прошептала Алена.
— Вот сейчас ты точно не спишь. А все, что было раньше, возможно, тебе и приснилось.
Глеб подошел к поминальному столу, где догорала одинокая свечка, и, задув ее, взял из кучки лежащих рядом еще одну, зажег, поставил в ячейку и, перекрестившись, беззвучно, одними губами произнес молитву. Обернувшись, протянул Алене свечу. Она поблагодарила Глеба глазами и, поставив свечку, спросила:
— А куда… если за живых?
Глеб широким жестом обвел пространство часовни, вмещавшее десятки икон.
— Это на твой выбор. Если кто-то из твоих близких болен, можно сюда, святителю Пантелеймону. Моя мама очень почитала его.